ЗАМЕТКИ О «ДРАМЕ» (всё построено вокруг фотографий)

11 февраля 1999 г. позвонил Розен из Петрозаводска.
— Поздравляю с 37-й годовщиной!
— С годовщиной чего?
— Второго рождения в Тадиби–Яхе…
— А…
(И приписка: 23-го Розен умер)

Есть несколько человек в драме с даром летописца Нестора — Алёша Никольский, Юрский, Розен. Помнят что, когда, где. И сколько сыграно, поставлено, объезжено. Я не из них, поэтому буду вспоминать фрагментарно. Буду цепляться к фотографиям. (Мало того, предлагаю и всем другим последовать моему примеру). Из осколков целого может возникнуть объём. Да это было. Это было недавно, это было давно… Роюсь в фотографиях… Нахожу две. Прощальные. Стоим под крылом самолета перед вылетом в Амдерму. На одной 22 человека, на другой видны ещё двое подходящих – то есть 24 и одна псина. Подходят, опаздывают, вероятно, Майка Романова и Машка Хрипун (с ними это часто бывало). Первая теперь журналистка, театровед, непременный член всяких жюри. Москвичка. Сестра Юрского (двоюродная). Вторая — Мария Кирилловна Хрипун, профессор, доктор химии, педагог химфака. С фотоаппаратом Славка Лебедев, в просторечии Лебедь, он же Фитиль (видимо за длину). Уже умер (первый из тройки друзей — юристов: он, Генри Зотов, и Розен). Генри умер в прошлом году.
(Приписка — Вот и Розен !)

Что Фитиль фотографирует – неизвестно. Всё, достойное фотографирования, слева от него. Рядом с ним – группа полярников. Трое мужчин. В середине 1-й пилот, спасший нас. Не то слева, не то справа от него начальник запасного аэродрома, которого нет на картах, чуть всех нас не погубивший, дальше женщина, подлинная начальница аэродрома и своего мужа. Кто-то из них и сидящий на корточках рядом со Стеллой Флакс (с гитарой) — члены комиссии, прилетевшие на ЧП: «Как это чуть не угробили артистов!» Стелка Флакс — дочь Ефрема Борисовича Флакса, студентка консерватории — певица, ездившая с нами. Через белую паузу, тоже на корточках, Генри, Генричка. Почему Геннадий Борисович именовался так странно? Потому что однажды поутру отправил родителям в Пензу телеграмму с просьбой прислать денег и подписал её: «Ваш кормилец Генри Зотов». Узнав об этом, кормильца тут же отредактировали: «Ты, Генри, не кормилец, а поилец». Так и приклеилось: «Ваш поилец Генри Зотов».

Рядом с авиа-женщиной стоит Мукарам (Эллочка Абдусаламова, единственная пострадавшая при падении самолёта — поломала свою хореографическую ножку в плюсне и временно перестала танцевать всякие танцы, в том числе и свой коронный андижанский). Из-за неё выглядывает Валерка Кальченко. (На самом деле Родченко, но почему-то переиначенный). В Арктике ему однажды крикнули из зала: «Да оденься ты, постылый! Смотреть на тебя страшно!». Он пробуждался в номере гостиницы, в пьесе «Вас вызывает Таймыр!». — В зале люди в шубах, но он же в предлагаемых обстоятельствах! — Ныне он кинорежиссер.

Слева от Мукарам — м-сье Загурский, тоже, увы, по ту сторону жизни. Володя Загурский — студент дирижерского факультета консерватории. С нами он ездил как аккомпаниатор. (Потом мы встретились с ним в Казани в качестве «главных» — он дирижера оперного театра, я — режиссёра ТЮЗа.).

Рядом с ним Эрлен («Эра Ленина» — привет родителям!) Киян, Киянтий, Янтий. Потом журналист, эссэист, издатель. Большой сексуал-демократ. Квалификация утвердилась за ним в этой поездке. В каком-то самолёте (вся поездка авиационная — облетели Арктику с помощью полярной авиации) когда все дремали, он что-то тихо журчал на ушко сидевшей рядом Мукарам. О тематике и содержании его монолога можно было судить по звучащим время от времени восхищённо-изумлённым возгласам раскрепощаемой женщины Востока: «А как же дети?» Через несколько лет судьба свела нас во Владивостоке. Там о его сексуал-демократизме ходила такая быличка. Некая влюбленная студентка пыталась покуситься на жизнь. Её вовремя остановили. В «последней» записке она писала: «В моей смерти прошу никого не винить! Эрлен Петрович! Я люблю вас!»

Ниже Милька Бескина (не путать с Натальей Бескинд, она же Прыськинд — это совсем другое). Рядом Мошара с нашей будущей дочерью в чреве. Об этом никто не знает — иначе не взяли бы в поездку. Слава Богу, обошлось. Она держит за лапу местного пса, над которым возвышается кто-то бородато-полярный из местных. Рядом с ним Николя Замяткин, роскошный бас университетского хора и солист. Из-за него выглядывает…

Вот здесь я почему-то прервал писание… именно на нём споткнулся, на Розене!!…

И опять спотык — кончила писать ручка. Это уже третья… Мистика!!! Розен, конечно имя внутреннее. Розеноер Аркадий Викторович. Вообще-то по метрике Адольф, но от имени отказались ещё во время войны. Аркаха, Аркаша, Розенвассер, Розенплюнер… О нём надо особо и подробно, о них — троих юристах тоже.

Из-за левого плеча Николы выглядывает «Тело». Кликуха. Происходит из его оговорки в спектакле, где он играл Судью: «Тело, которое мы рассмотрели… » (Вместо Дело). Так и увековечилось, перекрестив доброе имя историка Юры Васильева. Дальше только нос и бровь Боба Михалёвкина (в мужской компании буквы А и Л заменялись на букву У). В предыдущей (или последующей?) поездке на Камчатку они сочинили песенку… Ехали мы на поезде в общем (!) вагоне — в нём едут, вернее подскакивают, на небольшие расстояния. Скажем от Ерофея Палыча до Сковородино. Так на нас экономила филармония. Восемь дней в общем вагоне многовато. До Байкала интересно, потом отупели — обрыдло всё и вся, что и отражает их сочинение: «Денег нету, женщин нету / Лишь истерика одна / Но я знаю: на Камчатке мне привидится Она: / Ноги тонкие, кривые / И глаза огнём горят… » Дальше не помню. Какие то они косые и о чём-то говорят.

Перед Бобом танцор Витя Кривошеин, рядом с ним я, рядом со мной (последний) авиатор. Кажется, второй пилот Витька, с которым мы очень сдружились за трое суток, проведённых в Тадиби-Яхе. Не могли лететь — не на чем. Улетели на самолёте комиссии. Три дня мы ублажали жителей этого запасного аэродрома, сыграв всё, что могли, вплоть до анекдотов. У них никто никогда не бывал. Они в ответ поили нас авиационным спиртом. По пьянке Витька признался, что спас нас первый пилот, а он сам поджал ноги.

О катастрофе надо подробнее. Завершалась месячная эпопея, финансированная полярной авиацией. Они нас возят и содержат — мы их развлекаем бесплатно. Оставался последний перелёт до Амдермы, а там уже обычный рейсовый самолёт. Вдруг по пути Тадиби–Яха — запасная взлётная полоса на побережье Гыданского полуострова — просит взять на борт больного сердечника. Сели. Осторожно ввели тихого испуганного больного. Тут же взлетаем. Мы с Лебедем, как наиболее любопытные, прильнули в хвосте к окошку — там видно, как самолёт отрывается от земли. Оторвались. Набираем высоту и вдруг… Ничего не понимаем… Какая-то сила отрывает нас от пола и несёт через весь салон. Удар, треск… Мы вперемежку с вещами лежим поверх кучи-малы из людей и вещей! (Самолёт грузовой. Ребята сидели на металлических, узких скамейках спиной к стенкам.) Сейчас всё перемешалось — груз, люди… Мощной струёй хлещет кровь! (Оказалось — красная тормозная жидкость) Кажущаяся бесконечной пауза и… Хохот! Вот такая истерическая неожиданная реакция! Высвобождаемся из-под вещей, ящиков, смятых сидений. Подо мной слабо шевелится сердечно больной, из-за которого сели, и будущая жена — она же мать будущей дочери. Кроме нас, будущей семьи, никто этого не знает. Хохот — реакция разрядки. Вылезаем. К нам бегут тадибияхцы. Мы обсуждаем случившееся. Мукарам идёт на своей сломанной ноге и обнаруживает дефект только метров через 500, уже под крышей. Действительно, второе рождение! Прав Розен, прав покойный…

Мы долго это падение отмечали. Kстати, больного сердечника мы больше не видели. Его как ветром сдуло! И через три дня, когда мы улетали, он не полетел. Поправился или отправился в автономный свободный полет? Осталось тайной…

РУМЯНЦЕВА И ВЕТРОВ

Витя Ветров — Глава рода и Лена Румянцева — Вдова. Володинские «Две стрелы». Прелестная, мудрая аллегория Александра Моисеевича, написанная, когда его затравили обвиненьями в «мелкотемье». (В которое заставили уйти после мощной и крупно-темной «Фабричной девчонки».) В течение двух часов спектакля на глазах зрителя совершался переход племен от первобытно-общинного строя к более прогрессивному рабовладельческому. Всё это было железно детерминировано и экономически, и психологически.

Фотография так себе, пишу о ней, так как она запечатлела двух главнейших аборигенов среднего периода студии. Их характеризует отнюдь не только выслуга лет. Они из тех немногих, кто не став актерами-профессионалами, стали таковыми по существу профессии. Лена появилась в конце моего первого, актерского пребывания в драме. Витя уже без меня. Оба не универсанты. Лена окончила Лесотехническую академию. Витя, по-моему, вообще ничего не кончал. Он реставратор-часовщик. Городские куранты, включая Петропавловский собор. Как он возник в университете? У Евгении Владимировны была племянница Ляка, женатая на реставраторе Лёне, видимо, последний его и привел к нам. Специалист он экстракласса. Как-то отсутствовал целый сезон — реставрировал часы в нашем посольстве в Париже. Мы в это время выпускали «Марата/Сада». Приехал вскоре после премьеры, когда спектакль сыграли несколько раз. В нем была занята вся труппа. Спектакль его поразил и он стал проситься в толпу сумасшедших. Все уже было сочинено и зафиксировано. Вакансий среди психов не было. Он придумал себе тихого несчастного психа, сидевшего молча в уголочке. Его загадочная фигура притягивала к себе. Спектакль кончался по-брехтовски. Марат-Толубеев, выходя из ванны, где его убивала Шарлота Корде, (и из образа) обращался к зрителям «от себя», упрекая их в равнодушии, которое сделало возможным всё то, в чём упрекают Великую французскую революцию. И тут тихий карлик, весь спектакль колупавший пальцем стену, начинал хохотать гомерическим смехом. Это перечеркивало оптимизм брехтовско-вайсовского приёма и относило единственного нормального среди толпы сумасшедших человека в стан безумцев. Так мы перебрехтили Брехта и обращали зрителя к отечественному менталитету — « А нам всё равно !», и возвращали его к нашему идиотическому периоду истории.

Среди огромного репертуара Вити был ещё один безумный — врач в пьесе Толстого «И свет во тьме светит». Его герой, тоже тихий человек, совершал в пьесе ужасное деяние — аттестовал здорового юношу Бориса (за отказ от воинской повинности). У автора написан равнодушный человек, винтик злой машины. Нам с Витей показалось, что ему может быть стыдно. Из этого возникла потребность оглушать своё сознание алкоголем, которое врач прятал во всех углах своего кабинета. В итоге возникла экстравагантная, яркая фигура. Я нарочно пишу об этих маленьких ролях, а не о главных, которых у него много. При мне он сыграл Отца в «Звере» и Главу Рода в «Двух стрелах». То были разные полновесные фигуры. Однако у любителей нет звёздных аппетитов. Они с удовольствием играют разновеликие роли. То же самое и с Леной Румянцевой. От Клеопатры Львовны в Островском до безымянной женщины в первобытном племени. Хотя на фотографии она — Вдова. Но роль игралась в очередь с ярчайшей актрисой, впоследствии вахтанговкой, Катей Дроновой. Сегодня — Гамлет, завтра — второй могильщик… Это норма в нашей, да и не только в нашей «драме». Норма для тех, кто по-настоящему любит театр. Лена была столь профессиональна, что я позвал её на помощь и попросил сыграть в «Ремонте» (это уже в третий раз я его ставил) роль Старухи. В Комедии её играла замечательная Е. А. Уварова! В труппе театре на Литейном старушенции не было (Щука играла старуху из прошлого).

Лена сыграла достойно, но гораздо ниже своего уровня — перетрусила. Однако сама по себе возможность такого эксперимента говорила о многом.

А как они с Андреем Авдеевым «взяли вес», как говорят тяжеловесы, тяжелейшей сцены последнего свидания матери с приговорённым к смерти сыном в «Песнях XX века» Петрушевской!… Надо и это описать обязательно.

К ФОТО ИЗ «МАРАТА/САДА»

Вот одна из множества фотографий «Марата/Сада». Это как раз спектакль, сыгранный в осуществление программы «пронизания» театра Драмы и Комедии университетским духом. То была моя руководящая идея: на этот раз бороться с хамармерщиной я решил, «пронизая» театр связью с университетом. Мы играли университетского Марата на Литейном. Ведущие актёры Щуко, Байтальская, Тихоненко играли главные роли в университетском Толстом. Увы, и это моё властвование было недолгим, и эксперимент не мог осуществиться.

Это на Литейной сцене. Фотография хороша фиксацией вздыбленности, взъерошенности спектакля. В центре композиции слабо различимы Андрей Толубеев — Марат, сидящий в ванне. У рояля Виктор Кисин — композитор, играющий свою музыку, в обличии одного из сумасшедших (первый исполнитель, пианист, таки заболел психически и попал в наш Шарантон на Пряжку). Слева возвышается Лена Гурьянова — Глашатай, сыгранный ею легко, остроумно и изящно.

О спектакле и пьесе можно рассказать многое. Постараюсь конспективно. Сначала длинная цепь неудачных попыток взять пьесу в репертуар. Кто только за неё не брался: Акимов, Любимов, в том числе и мы с Барбоем в «Комедии».

Как-то, в начале восьмидесятых, будучи в Москве, захожу я в кабинет зарубежного театра ВТО и мне любезные дамы (конкретней говоря, В. М. Ходунова) говорят: «А почему бы вам не взять Марата»?. Мои брови лезут на лоб: «Как, дескать, почему? Многолетний запрет, отсутствие лита. — Лит есть. — Как?!» Показывают книжечку, изданную после смерти переводчика Гинзбурга. Там таки напечатали «Марат/Сад»!!

Идеологически здоровый университетский партком (видимо, в отсутствие филологов) рад тематике. О пьесе слухи, видно не слышали и утвердили название в плане! Дом народного творчества (вторая инстанция) после разрешения идеологически здорового парткома одобрил название автоматом. И пошло — поехало…

Репетировали долго. По ощущению года три. Очень было не просто университетским головушкам включиться в раешный способ существования, предложенный автором. Разбились все на четверки (действие в пьесе ведут персонажи «козлиной мессы» — Медведь, Осёл, Петух и Соловей) и стали соревноваться. Много сил в это вложил Миша Фролов. На полном энтузиазме и без каких бы то денег в это включился. Из старых станков соорудили амфитеатр (денег уже не было). На костюмы ушло множество родительских простыней. Как говорил когда-то в романе Фадеева Жора Арутюнянц: «Мама, нужна одна абсолютно красная простыня!». В итоге, атмосфера раешника в сумасшедшем доме возникла сама по себе. По Вайсу, исполнительница Шарлотты Корде больна сонной болезнью. Перед каждым выходом её надо будить. Тут же множество претенденток предлагало себя на её место.

Их усмиряли здоровенные лбы-санитары в накрахмаленных акимовских «повойниках» (из «Физиков» Дюрренматта). Маратом и де Садом были бывшие студийцы, актёры БДТ Толубеев и Лосев, с ними я встречался отдельно. Им трудно давалось следование парадоксам маркиза. Выписывал им на отдельных листочках прихотливую линию мысли. Сводили их воедино с толпой безумцев на последнем этапе. От встречи произошла сублимация качества. Раскованная младость вдохновила профессионалов. Знаменитые БДТ-шники возвышали и гипнотизировали своей близостью любителей.

Баталий на сдаче не помню. Видимо представительный ареопаг театральных критиков затмил бдительность не очень агрессивного на этот раз представителя парткома. Спектакль приняли, и он пошел широко. Играли много и часто. (Чем-то это было похоже на сумасшедший успех «Ревизора» в начале 50-х). Желающие попасть записывались на спектакль заранее. Однажды играли специально для ленинградской коллегии адвокатов. (Адвокатов — не прокуроров!). Всё как всегда – восхищение яркостью, подлинностью хоровой стихии ребят, трагической мощью Марата-Толубеева, нашей дерзостью и смелостью. И вдруг — донос в КГБ! («Адвокаты, дети мои, адвокаты — гордость моя», как сказал бы акын.) И началось!

Партком спохватился. Как это?! Кто разрешил?! Как получили лит?! Узнав об изданной книжке, кинулись за ней в библиотеку. Нет на месте. «Читают? Сами, наверное, разобрали все экземпляры!» Наконец, нашли книжку. Отсебятины не нашли — всё по тексту…
Потребовали списки коллектива, стали выяснять соотношение «лиц неконкретной национальности» и русских! Позор (начало 80-х)!!! Всё, мол, сионисты гадят! Какая-то узколобая юристка из партбюро узнала в исполнителе Кульмье бывшего сокурсника Аркадия Барского. С её точки зрения — человека подозрительного, замаравшего себя как юриста.

* История, действительно, аттестует его, но по-моему с другим знаком. Судите сами: по окончании университета он работал прокурором где-то на Севере. В то время были запрещены аборты, а он привлёк к суду жену первого секретаря своего райкома. Сами приняли закон, сами его и соблюдайте. Секретаря он победил, но с прокуратурой пришлось расстаться. И слава Богу, т. к. появился прекрасный адвокат.*

И вот бывшая сокурсница, ныне член Большого университетского парткома, доктор юридических наук потребовала замены его в спектакле. Она потребовала убрать его из спектакля! Основания? Нам не объяснили. (Видимо, с её т. з. он вёл себя в той давней истории неправильно. Позорил первого секретаря нашей позорной партии!) Вопрос о правомочности требования перед доктором-юристом не вставал.

Я делать это отказался. Они запретили спектакль. Мы собирались с Барсиком покинуть альма-матер. (Он — старейший драмовец, Судья в первом «Ревизоре», Ахов в «Не всё коту масленица», Тартюф в Мольере, главный герой в пьесе Л. Леонова «Обыкновенный человек» и многое, многое другое.)

Скандал разрастался и дошел до Москвы. Приехала комиссия из союзников КГБ. Столичные штучки посмотрели спектакль и сказали, что претензий у них нет. Ребята, мол, играют хорошо и честно, а что текст такой, так это претензии к тем, кто выпускал книгу. Думаю, сработала столичная широта кругозора – Таганка и Современник сильно способствовали этому. И старое, доброе в данном случае, соперничество двух столиц.

Совсем уж, мол, опровинциалились в городе на Неве. После годового перерыва спектакль возродился.

Но партком отступал, пытаясь сохранить боевой порядок. Секретарь по идеологии Выжлецов (бывший драмовец — в семье не без урода) предложил сыграть спектакль и обсудить его. Мы, помня историю с шекспировским спектаклем, потребовали, чтобы спектакль игрался на зрителе.

Сошлись на том, что половину зала приглашают они, половину — мы. Выжлецов был благороден и согласился. Вижу на фотографиях маленького альбома, который Феликс Лурье целиком посвятил этому событию, лица Р. М. Беньяш, Игоря Дмитриева, историка Б. Ф. Егорова, ещё кого-то из института истории АН СССР, не помню его фамилии, помню, что выступал он очень умно. «Наши» были очень убедительны на обсуждении. Выжлецов провалился. В толпе смотрящих вижу Барского, он сам предложил это — не дразнить гусей. Заодно посмотрел спектакль. За него Кульмье играл Ветров (не играя своего финала). Мы тоже не нарывались.

Надо ли говорить, что происшедшее только укрепило спектакль и вознесло его ещё выше в общественном мнении. Мы свозили его в Москву. Играли в ВТО и в МГУ, что зафиксировал на плёнке Ф. Лурье. Возили его на фестиваль в Вильнюс и в Тарту. В Ленинграде спектакль казался off-бродвейским. Какая-то финская газета увидела в нём знак молодой новизны, идущей на смену академичности БДТ. В Тарту же, где в дни фестиваля мы увидели множество милых, часто наивных, но несомненно талантливых начинаний, «Марат» казался академически солидным. Спектакль дожил до перестройки и попал в точку во многих новых политических ситуациях. До сих пор его фото-поэт Ф. Лурье время от времени пытается завести меня на восстановление. Я отказываюсь — нельзя войти в текущую воду дважды.

Косвенное подтверждение своей правоте получил на спектакле Любимова в 1999 году. Ю. П. наконец поставил его. Лучше бы он этого не делал! При всей тщательности выделки спектакль мёртв. Марата там вообще нет. На Золотухинга-Сада смотреть неловко, как бывало неловко видеть на сцене народных СССР во времена юного «Современника». Не берусь анализировать причины. С горечью констатирую факт.

Что же касается спектакля, зафиксированного на плёнке в Театре драмы и комедии, он произвёл в театре бучу. Леваки приветствовали и кричали: «Только так!». Рутинёры смущённо отмалчивались. Моё намерение «пронизать их дремучесть университетскостью» получило мощное подтверждение. Ещё одним была Старуха в «Ремонте» (увы, неубедительным). Хорошо и сильно это удалось, когда Щуко, Тихоненко и Байтальская играли в университетском толстовском спектакле «И свет во тьме светит». Последним мероприятием такого рода было исполнение Ритой Дульченко роли дочери Юрия Живаго в пастернаковском спектакле, поставленном Рецептором. Но тут подошёл мой срок! «Пронизание» закончилось. Пронзили меня. Вторым инфарктом. Уж и парткомов не было (были, но стеснялись сами себя). «Оборонщики» переместились в Совет Трудового Коллектива, который имел право контролировать «работу предприятия». Но это уже другие темы…

Нарушу мною же предложенный ход — писать, отталкиваясь от фотографий, дабы зафиксировать то, что стоит за фотографиями. Их время и место действия. Речь пойдёт о клубе художественной самодеятельности ЛГУ, с которым связан с сентября 1950 г. Приехал летом 50 г. из Бежецка Калининской (ныне и прежде Тверской) области весь наш класс. В университет поступало пятеро. Трое на филфак — Люся Невская, Лариса Гусева и я. Двое на физический — Игорь Терентьев (друг) и Борис Успенский. Был и шестой бежечанин из 4-й школы (мы из 3-й) — Женя Шилов, тоже на физический. Все вместе отправились в приёмную комиссию. Как встали в торце коридора Главного здания спиной к Володе Ульянову, поразившему до онемения экзаменаторов, так и стояли.

*Речь идёт о картине художника Решетникова «Ленин сдаёт экзамены экстерном». Прелестная, мягкая как акварель, композиция. Вдохновенно отвечающий на какой-то взволновавший его экзаменационный вопрос и потрясенный ответом официоз профессуры, находящейся в полном отпаде, как сказали бы теперешние студенты. Картина хороша наивом и подла тем, что художник им воспользовался в отнюдь не наивных целях.*

Слева вереница писанных маслом и гипсовых ученых мужей, справа, уходящие в бесконечность шкафы, заполненные книгами до самой библиотеки. Значит то, что справа, туда просто не поместилось!…
Одна мысль у всех — на какой угодно факультет, но только сюда!!!
Физики поступили. С филологией сложнее… Мы с Ларочкой — да, Люся — нет. И тут оказалось, что главное в моей фило-филологии Люся, а не проблемы Языкознания, взбаламутившие нас газетной дискуссией. Перспектива же остаться на факультете тет-а-тет с Ларочкой как-то притупила интерес к филологии. И я пошел на другой фило — философский.

Это я подробно описал в дневнике. Повторяться некогда. Я оказался философом. Разрыв с «любимой» казался ужасным. (Таковой Люся была в моих глазах, но отнюдь не в её.) Потом у неё нашелся какой-то родственник, Герой Советского Союза, который куда-то сходил и её взяли на испанское отделение.

Я жил в первом семестре у друга. (Произносилось мягко, фрикативно, как среднее между «г» и «х».) Мы, бежечане, регулярно общались, но этого было мало. И тут я увидел афиши университетского клуба! Они возвещали о ежегодном наборе в свои коллективы. Коллективов было много: хор, «драма», хореография, симфонический оркестр, оркестр народных инструментов, классы художественного слова, сольного пения, скрипки, обучение игре на фортепьяно и даже ансамбль грузинского народного танца под руководством Нацваладзе! Впечетляет, не правда ли?

Меня в тройне. Во-первых, само по себе, во-вторых, в Бежецке я играл со 1-го класса, а в старших классах непрерывно. Профессию выбирал сложно. Были и море (мореходка), и небо (астрономия) — все это подробно засвидетельствовано в дневнике. Мама тревожилась нецельностью и разбросанностью интересов сына. Знаменитый в Бежецке режиссер Н. В. Виноградов её «успокаивал»: «Все равно он кончит театром». Сам я отнюдь так не думал. В школе это была забава. Мы ставили, как, вероятно, во всех школах, малюгинских «старых друзей». Она (Люся) была Антоном, я — Дорохиным. Видимо это было совсем плохо — ничего не осталось в памяти. (В отличие от других ролей, скажем, Ноздрева, которые были даже и знамениты в школьной публике.) Так что и у Люси тяга к театру тоже была. А в третьих, и это главное, только театр на данном этапе мог соединить нас. Люся с меньшим энтузиазмом, но тоже им заинтересовалась.

Я пошел записываться. В то время Правление клуба, его кладовая и кажется, Большой профком помещались на первом этаже истфака. От входа в здание в правом углу, где начиналась лестница на философский факультет. Роковое соседство! Запомнил два лица — Игоря Каракоза и Якова Абелевича Смоляка. Нас записали, объяснили про басню и прозу, назвали день показа. Это особый рассказ. Сейчас о клубе. Примерно в это время театральное закулисье родило стишок:

«Тра-та-та, тра-та-та,
Били космополита:
Дрейдена, Цимбала
Били, чем попало!…
Били, а за что не знаем —
Так, компания такая!

Идеологические факультеты были уже очищены от «космополитов». На философском был всего один кандидат наук и один доцент — Штоф. (Видимо, какие-то особые заслуги удержали его на плаву, не вникал.) Был, правда, настоящий доктор и профессор М. В. Серебряков, но он был неприкасаем и по возрасту, и потому, что был первым советским ректором университета. Он излагал нам «младогегельянство» и возникновение марксизма. «Зачистка», как цинично говорится сейчас, была проведена и на других факультетах (об этом пишет М. С. Каган в своем биографическом очерке).

В клубе же обошлось! (В пятидесятом году во всяком случае): Г. М. Сандлер — хор, Тахир Балтачеев и Игорь Бельский — хореография, Ольга Максимилиановна Берг — симфонический оркестр, Моисей Самойлович Дорфман — русский народный оркестр. И первый, и последний руководили своими мощными коллективами пожизненно!

Знаменитого впоследствии педагога А. И. Кацмана уволили из Театрального института «за кражу книг в библиотеке!» (Пусть сам факт и его мотивировка будут на совести увольнителей.) А в это же время (т.е. после увольнения) он сначала вел драматический факультет на химическом факультете. (Я видел хороший спектакль им сделанный — что-то про шпионов. Может быть, это называлось «На той стороне». Там, кстати, хорошо играл, в ту пору химик Валерий Кузин.) Потом Кацман набрал СЭК (студенческий эстрадный коллектив). И за три года сделал блистательный эстрадный спектакль «В своем кругу». Точно не знаю всех авторов, но там были Константинов и Западов (Бори Рацера ещё не было), Володя Алексеев и ещё кто-то из литобъединения. (Которое было само по себе  и было мощным.) Тематически — студенческая жизнь: семинары, зачеты, экзамены, шпаргалки. Сюжеты даже банальные, но качество их выделки академически-университетское, при эстрадной лихости и энергии. Были свои звезды и среди них ярчайшая — Борис Устинов (юрист). Многое играли и наши из «драмы». Все-таки своих дарований Кацману не хватало, я тоже у него репетировал, но до премьеры так и не дошел — уехал в профессиональный театр.

В правлении клуба всегда толклись люди. В костюмерной стояли огромные шкафы, заполненные костюмами хора, драмы и хореографических ансамблей. А это самое начало 50-х годов. Только в 44-м Университет вернулся из Саратова. Питер решительно пытался ликвидировать последствия блокады. Все активно и мощно финансировалось. У клуба был тесный контакт с профсоюзом.

И в профсоюзе, и в комсомоле, и в СНО (студенческое научное общество) — везде сильно и мощно выделялось прекрасное племя только что демобилизованных ребят-фронтовиков. Они были старше нас не более 3-х — 5-ти лет, но они видели и знали такое, чего мы не знали. В большинстве своем их возраст погиб на войне или, оставшись в живых, они были покалечены внешне и внутренне. Но те, кто выстоял, были железные ребята. Они знали, что такое верность, дружба, интернационализм. Мы — школьные сосунки-вундеркинды — тянулись к ним. У нас на факультете-то были В. Ядов, В. Марахов, Ю. Асеев* — создатели послевоенной социологии.

*Нельзя не вспомнить… В тусклые годы застоя последний, то ли в результате какой-то провокации, то ли в затмении ума, остался в Англии (так во всяком случае официально объявили). Официоз его аттестовал как изменника, исключал, отлучал и пр. и пр. Железные сокурсники Ядов и другие писали письма во все инстанции: «Не верим, неправда, не такой это человек. Ручаемся за него. Могли всех погубить – не решились. Отстояли друга, рискуя собой.»*

В. Иванов (в последствии зав. кафедрой этики). А. Бодалев, будущий зав. отделения психологии, в последствии декан нового факультета. В «драме» такими были громадный Юра Рожановский (Городничий в знаменитом «Ревизоре»), Коля Шеллингер,  в «Ревизоре» — Осип, вообще же переводчик с немецкого и поэт. Хорист, танцор, первый купчина и жандарм в «Ревизоре» Игорь Каракоз.

Прекрасное племя! Началось оно в пятидесятых, но развернулось в 60-е и называется шестидесятники.

* Увы, из них же и дегенерировавший Окат Белых. Когда-то оргсектор факультетского бюро комсомола, вдохновенно учивший меня, такого же курсового сектора, тонкостям оргработы. Через десять лет он в качестве секретаря Большого парткома громил наш шекспировский спектакль. Ну ладно бы, как идейный его противник, но нет! Просто как дремучий, серый монстр, реагировавший на нюансы спектакля, как обезьяна на овал.*

Они же сотворили университетский клуб. Видимо и спортклуб. У клубников были нагрудные ромбики, маленькие, раз в десять-двадцать меньше «поплавков» с гербами, получаемыми по окончании университета. Ромбик и в нем пересекающиеся буквы «Л» и «У». В самодеятельности буквы оранжевые. В спортклубе то ли белые, не то голубые (то есть и те и другие, но какой-то цвет обозначал чемпионство, какой-то просто членство).

Помещался клуб в двух маленьких комнатках рядом с аркой, вводящей в каре филфака со стороны спорткафедры. От кафедры физкультуры под арку налево. Танцоры занимались на истфаке, там, где художественная гимнастика. Конечно, мы, «драма», репетировали свои отрывки или отдельные сцены где только можно: в свободных аудиториях филфака и восточного, и даже истфака. Позже «драма» занималась в Меньшиковском дворце. (Это уже в начало 60-х.).

Выступали же, где только можно. Творили в полуподвалах, выступали же во дворцах. Надо сказать, потребность в зрелищах была высока. Смешные телевизоры с маленькими экранами и их увеличивающими линзами, заполняемыми водой, были у немногих. Мы играли много и на самых разных площадках. Ну, например, знаменитый «Ревизор» не только в ДК Кировском, Выборгском, Горьковском, Промке, но и театр Ленкома, и Дворец Искусств и актовый зал политучилища им. Энгельса. (Огромный зал, где распетушившись Ильич провозгласил: «Есть такая партия!») И (чего никогда не бывало позже) в конференц-зале Академии Наук!

А также общежития, актовые залы филфака, истфака, Главного здания. Не всегда спектакли. Иногда сцены из них, отрывки из других пьес, инсценированные чеховские рассказы, художественное чтение…

После третьего курса (моего — т. е. с лета 52 г.) мы начали мощное движение «в народ» летними поездками. Помогал в этом клубу университетский комсомол, РК комсомола, большой профком.

Правление клуба перебралось в это время в Главное здание. Если идти под арками Главного здания со стороны БАНа, то упрешься в дверь, за которой размещались Большой профком и клуб (правление). Будто бы там раньше была прозекторская биофака. Могло это быть? Так и не узналось. Может быть просто там складывали трупы в блокаду? В наше время, о котором речь, там были три-четыре комнаты профкома и правление.

Смоляка там уже не было. Видимо, «зачистили». Он перешел в Кировский ДК. Связь ДК с университетом была прочной. Мы там выпускали и играли спектакли. Проводили университетские вечера. Был там у него хороший театр, которым руководили Ремез и Шостак, подаривший миру «Поддубинские частушки». Может быть, я просто не знал его деятельности там и, вообще, потерял его из виду, но мне кажется, что его звездные часы в университете. Спасибо, Яков Абелевич! Вы откопали после войны живительный источник, бьющий по сию пору!

За Смоляком последовала череда каких-то экзотических типов (видимо, более здоровых в идеологическом отношении). Помню Павла Ивановича Кузнецова с любимой присказкой «Душ-ша вон!» или «Ты что, Вадим, с этим вопросом надо идти к Катькало!».

Катькалоутелефона» — так слитно отвечал на телефонные звонки железный карело-финн, первый секретарь парткома в предсмертный сталинский период. Помню, в траурные дни мы примчались к нему, переполненные истерическим энтузиазмом: «Будем репетировать днем и ночью и выпустим премьеру сейчас!»

Он рентгеном взглянул на нас и слабой манией руки указал на дверь: «Идите, мол, не до ваших сейчас глупостей!». В один момент поняв роль и место искусства в нашей жизни, мы понуро вышли. (Выпускали «20 лет спустя» М. Светлова.)

Помню другого руководителя — Л. Н. Мартынова, по прозвищу Леня Кудрявый, по простой причине — совершеннейшей лысине. Он был худрук клуба. Окончил наш Театральный институт. Никаких концепций и планов у него не было и быть не могло, т. к. он все время выкручивался из каких-то неприятностей — актерских, денежных, служебных. От сложностей слегка выпивал. У него родилась двойня. Мы его дружно поздравляли. Но он и это воспринял как наказание судьбы и прерывал нас: «А чего вы радуетесь?» Мы недоумевали. Чтобы рассеять наше недоумение, он изрек: «Вот так не пьешь, не пьешь и з-з-апьешь…». Он слегка заикался.

Потом был какой-то совершеннейший уникум. Ильинский в «Карнавальной ночи» — его изящное акварельное отражение. От него в памяти остались витиеватый почерк и высокое, но совершенно пустое чело.

Его сменил человек, от которого в памяти застряло слово «клямер». Я уже был завхозом клуба (обзаведясь семьей, приходилось подрабатывать). По требованию нового начальника была изготовлена стеклянная вывеска: «Клуб художественной самодеятельности ЛГУ». Её надо было прикрепить к кирпичной стене филфака. Я был в затруднение. Он его ждал. Потом выдержал паузу, поднял вверх желтый от самокруток палец и вопросил: «А для чего существуют клямеры?» Последовало мое недоумение и торжественное извлечение из его внутреннего кармана пиджака (что с левой, сердечной стороны) четырех выпуклых, жестяных розочек, с дырками, соответствующими дыркам на стекле. После этого мы вместе с ним вбили в стену филфака деревянные пробки и привинтили вывеску. Больше из его деяний ничего не помню. Но вывеска висела долго. Посадили у клуба тополя, они стали большими, потом падуче-опасными. Их спилили. А квадратик стекла с полусмытым текстом висел на разросшихся вширь от ржавчины «клямерах». По-моему их ликвидировали вместе с гаражом.

То все были директора. Они или не мешали, или не очень мешали, но, слава Богу, не работали. Однако в то же самое время был совершенно необыкновенный человек, хочется сказать «человечек», — Галка — сначала Вержбицкая (к *** это не имеет отношения, что подтверждает буква «ж»), позже Журавлева, и тогда же ставшая Галиной Андреевной. Она была главная танцорка-зажигалка в хореографии, студентка, а потом выпускница юрфака. Но главное — она была худруком клуба. Вернее, не худруком, так как, увы, универсальностью художественного кругозора не отличалась, а была просто невероятной энтузиасткой всего, что творили коллективы клуба. Царила она в третьей малюсенькой комнатке, прилепившейся к двум клубным.

До того там жил главный инженер университета с женой и сыном. Он — тихий, скромный человек, ворочавший восстановлением университетских зданий. Она, его жена, уборщица клуба, любимая всеми тетя Лиза, любившая нас, как непутевых детей, прощавшая нам запиханные повсюду окурки, не всегда вынесенные бутылки и, что самое замечательное, не всегда запертые форточки. Последнее послабление давало нам возможность репетировать допоздна, сдавать на вахте главного здания ключи и через другие ворота возвращаться в клуб, чтобы тайно переночевать на стульях. Так можно было сэкономить часа 2-2,5 на долгой зимней темной дороге до общежития на ул. Стахановцев, 17 и обратно.

А иногда там даже и жил кое-кто. Это я о бомжевавшем там (говоря языком нового тысячелетия) замечательном танцоре, но, увы, многолетнем студенте геологического факультета Юрке Кретинине. (Не прозвище – действительная фамилия). Соответствия фамилии человеку не было. (Ну разве что чуть-чуть в некоторых вопросах… Например: «Юрка, смени фамилию-то! — А зачем? (С тихой интонацией Платона Каратаева). У меня и папа был Кретинин».). Твердое отстаивание фамильных интересов производило сильное впечатление и запомнилось на всю жизнь. (Совсем недавно это подтвердил Юрский в рассказе «Сеюки»). Мы поступали, уходили, возвращались, а он продолжал танцевать, так и не сумев закончить университет. Наконец, мы сочинили телегу в райком комсомола. Помню начало: «Жизнь не баловала товарища Кретинина…» из дальнейшего следовало, что его нужно в N-й раз в университете восстановить. Комсомольский стиль бумаги и куча подписей убедили райком. Его восстановили на факультете. Наш постоянный жим и контроль таки заставили его стать хорошим геологом.!

Так вот и жил клуб… Там женились, там, увы, и разводились. Женились вновь. Легкая, хорошенькая Галка-Зажигалка не только летала в молдавском жоке, как пух из уст Эола, но так же легко, танцуя, укрощала Сандлера, выплакивала деньги на костюмы и декорации в самых разных инстанциях, справлялась с философствующим саботажником завхозом Голиковым….

* Ну судите сами, что это, как не саботаж? Вот она, директриса, дает задание завхозу на следующую неделю:

— Костюмы хореографии из общежития на Охте перенести в кладовую. Подставки и костюмы хора — на склад (где теперь магазинчик и кафе между НИИ и кафедрой физкультуры). Декорации «Обыкновенного человека» с Рубинштейна (из Театра народного творчества) — в «Козу» (в ДК им. Козицкого). Костюмы «Ревизора» в Теапосткомбинат. Записал?
— Записал.
— Чтоб все успеть!
— Костюмы пусть ещё поживут на Охте. Из Актового увезу костюмы, подставкам же там ничего не сделается.
— Там собрание будет!
— Спрячем за бархат.
— Там президиуму не пройти!
— Обойдутся! Бочком пройдут. В «Козу» съезжу. В Теапосте не уверен…
— Голиков, кончай богемствовать!*

«Богемство» — это тут же происходящий треп — обсуждение пьес, ролей, спектаклей своих и чужих. Построение бесчисленных планов, рассказывание новых хохм и анекдотов, сочинение капустников, песенок, подтекстовок к чужим. К примеру, на канве «На Дерибасовской открылася пивная» был сочинен длинный вариант (в основном, кажется, Мищуком) « На Менделеевской открылася пивная / Там собиралась наша драма дорогая / Там были девочки Танюша, Лиза, Валя / (соответственно Щуко, Акуличева, Смирнова) / И верный спутник их Сержик Феномен / (это, конечно, Юрский) /». События разворачивались неспешно, но неотвратимо: в пивную входила Банка-Молдаванка, прекрасная, как та древняя гречанка, к ней подскакивал маркер известный Моня (имелся ввиду Мищук) и смотрел на Феномена между прочим. Тут Сороцкий приглашал её на танец, и заваривалась какая-то дикая каша. Кто-то кому-то советовал беречь свои портреты, чтобы в дальнейшем не обижать его маму. Кто-то получал по кумполу бутылкой, официанту всаживали вилку и мы с Вадимусом там получали тоже…

* А вот ещё шедевр (Костенецко-Мищуковско-Юрский): «Не приехал Голиков / Нету, хоть умри / Трое алкоголиков / Пили до зари. / Пили и сочиняли: Выпили по рюмочке / Выпили ишо / Вспомнили про милочку / Танечку Щ-ооо». Произносилось — Ш-Ш-Ш-О (это Щука). Голиков и она уже (и ещё) супруги. Ехали после каникул и не попали на поезд. Трое алкающих — авторы текста.*

«С тех пор закрылась эта самая пивная. Не собирается там драма дорогая». Там остался только хор. «Драма», конечно же, собирается. Делает это шесть десятков лет в разных местах: то комнатах Меньшиковского дворца, то на 14-й линии, но больше всего на Красной (ныне снова Галерной), 60.
А где же девочки?
Иных уж нет совсем, а те далече….
Девочки ещё есть. Мальчиков все меньше и меньше…

И это не удивительно. Удивительно то, что поток не иссякает. Он очень сузился в момент перехода от прежнего  к нынешнему. Сейчас вошел в свои берега и даже с выходом на заливные луга (в половодье первых курсов). Из кого состоит этот поток? Из людей, не желающих глушить в себе множество творческих запросов, заботящихся о сохранении своей человеческой универсальности. Видимо потому, что всякий специалист подобен флюсу, как сказал знаменитый афорист 19-го века. Впрочем, «Голиков, кончай богемствовать!».

НЕМНОГО О СЕБЕ

У меня в «драме» три периода пребывания. Они разнятся друг от друга сильно. Больше себе нравлюсь во втором. Первый — 50-57 гг. Телячий, так сказать. Телячий восторг, телячья органичность (разъезжающиеся по льду ноги). Провинциальная наивность и самоуверенность. Видимо, во всем этом было обаяние и заразительность, потому что помню – любили. При поступлении играл Ноздрева и Пимена. Последнего читал по книжке (видимо со страху). Просмотрев тысячи людей с другой стороны, стороны приемной комиссии, понимаю: это воспринимается плохо, как несерьезность со стороны претендента. Значит, странность восприняли как индивидуальность. Умница Евгения Владимировна. Прелестная атмосфера доброжелательности (нет холода высокомерного всепонимания и желания поскорее пропустить очередной десяток, как в Театральном). Пимена просто прогудел низким баритоном. Помню, что смеялись на Ноздреве.

В Бежецке Ноздрев был даже знаменит. Играли его несколько раз — сцену с Чичиковым. Тут, должно быть, было даже перевоплощение. Потому что он из меня выскакивал даже и в жизни. Девчонки обижались, взрослые воспитывали. Учитель черчения придумал глагол «свинать». Глядя на мои чертежи, он не без удовольствия пророчествовал:
— Голиков опять насвинал… Ты не поступай в технический-то!
— Почему, Александр Михайлович?
— А выгонют!.. — И сардонически хохотал.
Так вот: «свинал» не я — Ноздрев.

Играл в первом периоде много. Удачами считались Хирин в «Юбилее», Моисей в «20 лет» Светлова. (Игорь приводил на репетицию Никритину с Мариенгофом, и они восхищались якобы абсолютным моим сходством с автором. Потом, когда в капустнике поздравляли Евгению Владимировну с юбилеем поставленные ею авторы, я это делал от лица Светлова. В «Ревизоре» я начал с Фризовой шинели и через Коробкина пришел к Осипу (это уже с Сережкой в роли Хлестакова). Чубуков в «Предложении», Оргон в «Тартюфе», в отрывках. Потом в спектакле это вдохновенно делал Сергей. Меня перевели в Лоайали. Потом чеховские рассказы: «Пересолил», «Злоумышленник», «Хирургия», «Дипломат». На факультете «Жилец», «Монолог о вреде табака», Победоносиков в «Бане». Есть фотография на фоне портрета т. Сталина. Как это проскочило, удивляюсь.

Хвалили за Пашу Свеколкина в «Обыкновенном человеке», Подхалюзина. Очень хорошо, по-ноздревски чувствовал себя в Труффальдино («Слуга двух господ» и «Романтиках» Ростана (Паскино)). Пиком, по общему мнению, был бухгалтер Мандрыга в каком-то колхозном скетче. До сих пор, видевшие цитируют фразу и интонацию: «Тьфу ты, Фроська, бисова дочка!» Что за скетч, чей? — не ведаю! Подсчитано: в университете (до кохтла-ярвского театра) сыграно около 25-ти ролей!

Был прям, резок, маньячно упрям. Помню, как-то весь вечер перед Алешей Никольским отстаивал право автора на обязательное воплощение его ремарок. Чисто теоретически. Откуда этот отнюдь не режиссерский энтузиазм? Разоблачал Игоря в Актовом зале: «Рыба тухнет с головы, а голова у нас Игорь!» (Он вел нашу младшую группу). Противный, самоуверенный провинциал, видимо, заразительный в своих нелепостях.

Второй пласт с 58 по 64 гг. Это уже после того, как побывал в Эстонии актером русского театра. Пять лет учебы на режиссерском факультете Театрального института и два года в БДТ. Это хороший пласт. Поумнел, многое понял, но ещё оставался совсем своим с ребятами и в университете и в институте. И студент, и общежитие, и всего на 5-7 лет старше. Самые дорогие человеческие связи в этом периоде. Здесь же самые большие потери. Не измены. В университетской драме их не было. Физические исчезновения… Абсолютная смелость в режиссерских пробах («Центр», «Время», Шекспир). Замечательные гастрольные поездки.
Третий пласт. С 78 г. — по сию пору. После пятнадцати лет профессиональных битв с рутиной разных уровней и степеней подлости – вернулся. Позвал вернуться на университетские круги своя В. В. Петров. Которого когда-то заманили в университет мы со Щукой и Розеном. У него был отчаянный уход с прекрасной главной роли в «Зерне риса» Альдо Николаи от дремучести режиссуры Хамармера. Отчаянный уход из профессии. Чистотой своей и благородством он очень понравился Евгении Владимировне и замечательно продлил её линию в драме. Теперь думаю, они или знали или почувствовали свое дворянское высокородство. Про Е. В. мы знали уже давно. Про В. В. только в конце 80-х. Он только тогда показал какую-то грамоту 18-го века. Ко времени моего отлучения от ленинградских театров В. В. уже во всю преподовал в институте и тяготился совмещением обязанностей. В сезоне 79-80 гг. я вернулся. (При этом скоро возник Ленком, но там меня не обременяли занятостью). Встретились мы с университетской компанией с энтузиазмом, но все-таки совмещались с новой «драмой» не очень. Я сразу возмечтал о толстовском «И свет во тьме светит». Ребята честно пытались увлечься, но не клеилось. Моя идеолого-философичность их отпугивала. Какое-то время они продолжали ходить и быть занятыми в спектаклях Андрея Толубеева, а потом стали иссякать. Постепенно, года за 3-4, сложилась новая компания. Часть старых: Витя Ветров, Елена Румянцева, Вета Белевская, Катька Дронова, Сережа Шахов, Слава Корженевский, Верочка Гаврилина, Володя Егоров и прекрасные новые: Лена Гурьянова, Рита Дульченко, Коля Павлов, Ира Ляпунова, Тамара Парвицкая, Сергей Черкасский, Витя Короткий, Ира Сайферт, Ирина Бабурина, Андрей Авдеев и пр., пр., пр…

И пошло-поехало: «Две стрелы», Петрушевская — «Девочки, к вам пришел ваш мальчик», «Марат/Сад» , «Зверь». Наконец стал возможным Толстой (совместно с актерами театра на Литейном, где я опять пытался гальванизировать государственный театр). Половина этого периода хороша и ярка. Большой живой организм, вполне конгениальный в своем развитии предыдущим годам.

Затем пошли обвалы: государства, рубля, моего здоровья, потолка в особняке Бобринских. Им соответствовали безденежье, бессилье, безместье и, как следствие, безлюдье. Мы дошли до труппы из четырех девочек, с которыми я репетировал пьеску Беккета «Приходят и уходят», нанизывая на нее встречи разных женщин, разных времен, народов и широт.
После летнего периода двое из четырех забеременели!
Я собрался снять с себя скальп, как парик, и раскланяться…

Ан не тут-то было! Той же осенью был обильный новый прием! Богатый, яркий, инициативный. Они начали фонтанировать ещё в младшей группе. Растерявшись в постперестроечном хаосе, вернулись к теплому очагу старики. Сумели сделать ещё один Петрушевский спектакль «Бимбонада или песни XX века», потом «Времена и нравы» по прозе В. Васильева, и опять пошло-поехало… «Оркестр» Ануя, «Долгий рождественский обед» Уайльдера, «Искусство требует жертв?!» по Чехову. Ездили в Грузию, во Францию, Чехословакию.

Однако, не все так гладко и безоблачно в этом периоде. Я для них уже в ранге мэтра. Многоуважаемое — вагоноуважатое. Дважды явленная физическая тленность заставляла быть суетно торопливым. А их, как минимум, два-три года надо пестовать, чтобы что-то с ними поставить. В то же время им хочется сразу играть, менять свое обличье, перевоплощаться в других. Они не знают, что это удваивает, удесятеряет жизненный опыт, увеличивает жизнь в длину, ширину и высоту, но инстинктом этим они не руководствуются, иначе бы не пришли сюда. Надо тормозить и спешить одновременно…

Я придумал ход конем и… обыграл сам себя. Всегда есть люди, тяготеющие к режиссуре. Я им предложил делать, что они хотят, и показывать мне. А я буду им объяснять, почему у них не получается. Так они насытят обезьяний инстинкт перевоплощения и кое-чему научатся. Ну и, конечно же, был интерес по поводу потенциальных кандидатов в режиссуру для своих наборов в Театральный. Затея понравилась всем. Были частые показы самостоятельных работ и были мои регулярные педагогические разборы, анализирующие ошибки. Но в институте слово мастера весомо, так как носит законодательный, так сказать, характер. А в этой вольнице — это один голос пожилого человека. А в молодой массе своих всё нравится! — Ну, конечно, старику не нравится! Возраст… Слушают с почтением, но в дальнейших работах по-прежнему топчутся в кругу дилетантского успеха у «своих». Участвуют, конечно, в больших работах, делаемых педагогами, но… они работают долго. Зачем? Можно быстро и ещё что-нибудь сделать самостоятельно, и ещё. Если режиссеры, они же педагоги, берутся за что-нибудь большое по количеству участников, их не удается собрать — им некогда!

Особенно досадно было, когда пришлось отказаться от давно вынашиваемой работы на основе «Былого и дум». О сложнейших перипетиях в отношениях Герцена, Огарева, немецкого поэта Гервега и их супругах. Затевалась трилогия под общим названием «Революционно-демократические треугольники». Не стану подробно говорить о содержании. Оно многозначительно и многосмысленно. Хотя бы имена действующих лиц убедительны сами по себе. Долго ждал подходящего состава участников. Наконец дождался! Месяц в творческом соревновании с самим собой, как сказал поэт, лихорадочно собрал по письмам и документам первую пьесу «И буря, и гармония» (история женитьбы Герцена и Наташи), 2-ю и 3-ю части наметил. На профессиональной сцене, зависящей от сборов, такого не сделать. В университете все поняли, но огромный, длинный путь испугал! Отлынивали, старались улизнуть, косили всячески, пришлось отложить. Скорей всего, навсегда. Так длилось лет пять. Все время приходят новички. Интенсивность духовных интересов возродилась, но с силами, ставшими основными, не ладится. Их осталось мало. Кто ушел в театральные заведения, кто повзрослел и посолиднел. Это всегда так. Средняя длительность пребывания — лет 6-8. Но спонтанно они сбегаются на свои странные затеи и заражают «новизной» молодых. Я за это время набрал новый режиссерский курс в Театральном. Никого из тех, кого поначалу видел потенциальными студентами, не взял. Они безнадежные дилетанты.

Ну, и конечно, возраст. (Мой). Сил не поубавилось. Ищу заменителя. Пока не находится. Зарплата для молодого человека мала. А для меня , постаревшего главы рода, необходима. Надо бы уйти в окно, как Ветров в «Двух стрелах». Пока не решаюсь. Тяну…

Ещё над одной постановкой завис какой-то злой рок. То была затея по поводу 80-летия тети Сони [Советскую власть иносказательно называли Софья Владимировна. — Прим. ред.]. Сначала были два рассказа Пелевина. В первом, «Хрустальный мир», два юнкера в ночь с 25 на 26 октября 17 года охраняют подходы к Смольному. Все время в разных обличьях пытается преодолеть их пост какой-то картавый человек. Юнкера коротают время, нюхая кокаин. Отбив несколько попыток, они развлекаются болтовней о предназначении человеческой жизни. Один шутя, вспоминает, что некто Штайнер, с которым он общался за границей, предсказывал ему какую-то значительную роль в истории. Они мрачно смеются над пророчеством — все пролетело к черту! Какое тут предназначение! И пропускают закутанную бабу, везущую бидоны с молоком. Бидоны «картаво звякают», преодолевая заграждение.

Второй рассказ — «Миттельшпиль». Время действия начало перестройки. У двух московских валютных проституток плохой вечер — нет клиентов. Раздосадованные неудачами, они останавливают случайный автобус, чтоб ехать домой в какой-то новый район. В автобусе оказываются моряки, с которыми они танцевали в ресторане. Моряки одержимы идеей спасения родины, которая превратилась в бардак. Её надо очистить от скверны. Начать они хотят с расстрела непотребных девиц. Но ловким девицам удается спастись. Спасение они решают отметить. Слово за слово, рюмка за рюмкой — они сближаются. Откровенничают и … узнают друг друга. Но как! Оказывается, обе они сделали операции по перемене пола! Одна, вернее, один был раньше секретарем в комсомоле, а другой (он же — другая) — его помощником! Буквально воплощенная метафора: бывшие комсомольские деятели — это беспринципные проститутки.
Во втором акте фарсовый элемент нарастал до гротеска. То была фантасмагория Петрушевской «Мужской барак». Тот свет. Должно быть чистилище, так как праведники и грешники содержатся вместе. Организовано бессмертие как большой лагерь. Вечность, как кажется устроителям, скучна. Контингент надо как-то развлекать. И вот в одном из бараков по велению начальства репетируют Шекспира. Роли распределены так: глухой Бетховен — Джульетта, рассеянный Эйнштейн — Ромео, Кормилица — Гитлер. Ну, и должна быть луна, обязательный соглядатай любовных свиданий, — её играет лысый человек — Ленин. Конвойный, распределив роли, задремал. Инициатива в руках урок: Гитлера и Ленина. Фигура картавого лысого человека кольцует композицию. Замечательная интерпретация истории 20 века и её конец на небесах.

Так мы выворачивали наизнанку иллюзии, с которых начиналось столетие. Все это балаганное хулиганство должно было отстраняться полным текстом «Двенадцати» Блока, исполняемым женским хором. В сюжетах, разыгрываемых мужчинами, нарастал абсурд. В хоровом женском многоголосии нарастал трагизм. Он заканчивался исторически-истерическим воплем: «В белом венчике из роз – впереди Иисус Христос!»

Так мечталось автору поэмы. Однако мы, её читатели, хорошо знаем: никого впереди в белом венчике не было. «Вас тут не стояло», — как говорят в очередях. Репетировали с удовольствием. Занят был весь коллектив. Старшие играли сюжет. Младшие под руководством Людмилы Александровны читали Блока.

Репетировали весело, но все время что-то случалось. Сначала обходились своими силами. Особенно трудна была роль Гитлера — требовалось виртуозное исполнение хулигана. Репетировали и Краско, и Смолкин, и Лосев (все они наши универсанты). Подошли к прогонам. И тут нелепо, трагично погиб Сажнев (гримасы русского бизнеса). А он был очень занят во всех трех актах. Руки опустились… Не знаю, вернемся ли. Да и юбилейный контекст ушел… Заколдованность!

Чары сняла и навела свои чародейка Нина Садур. Сначала сделали «Чудную бабу» и «Группу товарищей», потом к ним прибавили «Силу волос» — никогда не ставившуюся одноактовку. Там волосы человека обсуждают хозяина. Массовка, хор волос, которые живут жизнью хозяина. Очень трудная, а в профессиональном театре вообще невозможная вещь. Делала, в основном, Маргарита. Я только увязывал одно с другим. Свозили в Екатеринбург на Всероссийский фестиваль. Вернулись лауреатами.

Сейчас во всю репетируются «Кьоджинские перепалки». Я сильно завёлся на «Мастера и Маргариту». Несмотря на массу неудачных спектаклей, мне кажется, можно попробовать. Ход есть!..

Во-первых, не скрывать, что ставим прозу. Прекрасную, а потому иногда её можно вспоминать и произносить вслух. Во-вторых, не воссоздавать бессмертные образы — я, артист такой-то, — Воланд (в таком случае зритель обязательно скажет «г… ты, а не Воланд!»), а импровизировать в присутствии зрителя, вспоминая любимую прозу. И являть вспомнившиеся сегодня, сейчас сцены. Разумеется, всевозможные эпизоды до того надо, в основном, сочинить. «Хотиться, хотиться, хотиться!», как говорил Багрицкий.

ПРОБЕЖКА ПО НАШИМ ПРОФЕССИОНАЛАМ

Первых в «драме» я уже не застал. Остались живые и светлые воспоминания о них. Их регулярные приезды на круглые даты из Москвы. Это Леня Харитонов и Неля Бодрягина, она же Подгорная (жена Никиты Подгорного). Она окончила студию Малого театра, Ленька — МХАТа. Что Неля играла в «драме» — не знаю, надо порыться в афишах. Ленька был, по отзывам, замечательный Бобчинский. Вскоре он прогремел в виде Ивана Бровкина в кино. Перед его нелепо ранним концом у нас с ним была встреча на мхатовской почве.

Затеял все это хитрец Витька Харитонов, его младший брат, с которым мы активно трудились и в МДТ и в Комедии. А до того он у нас в «драме» прекрасно играл Персине (с Лилькой Акуличевой — Сольветой, с М. Даниловым — папой и Голиковым — Паскино в ростановских «Романтиках»). Леня конфликтовал с О. Н. Ефремовым, активно и глупо, но до того всерьез, что тот его в конце концов в числе других вывел на пенсию. Я про конфликт не знал, и Витька, хитрец, не сказал. Я знал, что Леня вместе с замечательной мхатовкой Зуевой мечтают о Винни-Пухе. (Зуева — Сова). Я, будучи инициатором и вдохновителем двух первых Винни-Пухов в стране (в Казанском ТЮЗе и в МДТ), оставался неудовлетворенным. Режиссерам (в Казани Саша Ильиных, в Питере – В. В. Петров) не удалось сделать грустные финалы взросления мальчика. Дети не желали их смотреть. Время от времени я мысленно обращался к неразгаданной проблеме, как возвращался к разным изъянам в бывших работах. Опытный интриган Витька решил нас свести. А меня в это время ни в Питер, ни в Москву как-то не приглашали… Почему-то… Встретились с актерами. Я им рассказал затею. Она им понравилась.

* Неразрешимую проблему разрешал так: Пусть мальчик будет сиротой, без мамы. Пусть его окружают папа, гувернантка, дворецкий, домоправительница, повар, швейцар, шофер, горничная. Пусть взрослые особенно любят мальчика-сироту и компенсируют этим отсутствие матери, участвуя в его играх. Они-то и будут прощаться с ним, выходя из любимых им образов. Они-то и будут его ожившими игрушками: Пухом, Иа-Иа, Кенгой, Совой, Крошкой Ру, Кроликом, Тигрой и т.д. Тогда перед отъездом выросшего мальчика в школу-пансион трогательно-сентиментальный конец сюжета будет зрителю интересен.*

Вдохновив самого себя этим решением, я поехал вдохновлять им Олега Николаевича. Встретились с Леней, с Зуевой. Зуева устроила встречу с самим. Я остановился у знакомого на улице Горького. До МХАТа — метров двести. Перед назначенным часом хлынул обвальный дождь. Знакомый советовал переждать. «Когда меня дети-внуки спросят, почему ты, дед, во МХАТе ничего не поставил, что я им отвечу? — Шел дождь, и я опоздал на встречу с Ефремовым?» То есть, я понимал историчность момента.

Олег Николаевич встретил радушно, с подтекстом «Что же ты раньше-то, мол, не приходил?». Мой рассказ о придуманном ходе его как-то не вдохновил. Что-то невнятное он произнес, вроде: «Да, мол, разве бывают ходы…» Потом знающие его люди говорили, что, видно, он Пуха совсем не читал. Тогда я ему изложил грандиозную идею с Ибсеном, с «Кесарем и галилеянином» Да, мол, худсовет поднимает время от времени вопрос об Ибсене. Надо бы поставить Ибсена. Но тоже как-то вяло. «Вобщем, заходи, как будешь в Москве…» (?!?) Видимо, все-таки дело в инициаторе встречи Лене Харитонове. Потом бывал у него в кабинете несколько раз. Там заседало бюро секции режиссуры. Общались длительно. О постановке ни он, ни я не говорили.

Итак, едва начав тему, отступил. Возвращаюсь. Значит, когда я появился в «драме», в Москве учились Н. Бодрягина и Л. Харитонов. В Ленинграде в театральном учились И. О. Макарьев и В. Чихачев на курсе Петровых и Андрушкевича. Об Игоре написал много. И хорошего, и плохого. Володя (в просторечии Чих) был, пожалуй, вторым по качеству в «Ревизоре». Он играл Землянику и делал это прекрасно. Там многие играли хорошо, но он на их фоне выделялся. Ушел он в институт после 3-го курса с геологического факультета. По окончании института работал в Комедии. Играл маленькие рольки. (Я видел его безмолвным охранником в «Физиках»). Потом он стал чтецом и педагогом сценической речи.

Когда я на какой-то юбилейной встрече выражал ему своё восхищение по поводу «Ревизора» и сожалел о дальнейшей невезухе, он с обидой сказал, что своей профессиональной жизнью доволен. Он работал с Акимовым. Мое назначение на место Н. П. его оскорбило. Мое возвращение в университет в качестве худрука тоже. Я чувствовал это по отношению к себе его сына, Коли Чихачева. Он был как-то натянут и напряжен со мной, в отличии от всех остальных новых незнакомых ребят во главе с Андреем Толубеевым.

Папа с возрастом стал ханжить и всячески отрицать все, что не Евгения Владимировна. Про наши успехи говорил, что все это другое совсем. Так оно и было. Но Евгения Владимировна это другое принимала и одобряла. Широта её кругозора была иной. 50-тилетний юбилей драмы сильно подпортил, делая доклад о Е. В. слишком длинным, сорвав предварительную договоренность. Зал 94-го года состоял в основном из людей, не видевших спектаклей Е.В. Докладчик сыпал восторженными эпитетами по их поводу, но они были голословны и не убеждали… Мое открытое письмо к Игорю окончательно испортило наши отношения.

Семья даже не сообщила мне о его смерти. Что касается И. О., то после опубликования статьи в П[е]т[ер]б[ургском] театральном журнале («Ребе») он прервал отношения со мной вовсе. Все остальные наши одобрили письмо. Некоторые, соглашаясь со мной, сетовали на его публичность, забыв о том, что оно было ответом на публичное заявление И. О. в газетном интервью. Барсик одобрил в письме из Америки. Сережка звонил из Москвы, сказав, что это очень сильно, поеживаясь от жесткости, но все-таки одобряя её. Алеша Никольский сурово сводил брови и пожимал крепко мои плечи со словами «Все правильно». А он — совесть и честь той, старой драмы.

Игоря еле уговорили участвовать в 50-тилетии. Он сказал, что с Голиковым на сцену не выйдет. Ему гарантировали демаркацию. Мы ходили по разные стороны  Актового зала. Исполнив свою партию перед моей, он ушел из зала. Мы играли в полудюжине составов «Пересолил» Чехова. Он чуть-чуть посмотрел у дверей и ушел. Перед тем оплошала Щука, бросившись к нему со словами «Ребечка, дорогой!». Он взвыл: «Не смей меня так называть!». А мы его так звали… Но это все потом, потом…

Возвращаюсь к рассказу о вышедших их драмы профессионалах. Примерно в 53-54, окончив университет, уехала в артистки Лора Борейчук (кажеться, уже став Прикот). От этого брака — Алеша Прикот, который пребудет в драму в свое время, уже при худруке Голикове. (Папа же его, Егор Прикот, оформит до того спектакль Голикова «Время» по рассказу Дудинцева «Новогодняя сказка»). Лора же начнет мощную экспансию университетских актрис в петрозаводский русский театр. Года через три к ней прибавится Татьяна Щуко, ушедшая с третьего курса филфака, а еще через год-два туда же приедет третья грация, окончившая биофак Лилька Акуличева.

Борейчук была в «Ревизоре» разбойной Слесаршей, Щуко — своенравной Липочкой, хитроумной Дориной, Акулинычева (так её, шутя, называл Калмановский) в том же «Тартюфе» — капризной Марианной. Все они сначала станут заслуженными, а потом народными артистками. Лора, к сожалению, там и останется в карельской земле. Когда я там делал «Ремонт» и «На дне», она прекрасно в них работала! Акулька вернется в Питер в театр Комиссаржевской, где будет ведущей актрисой, потом перейдет в Александринку. Преуспеет и там, но проработает недолго и рано умрет. Уже потом-потом я узнал о её малой занятости там, претензиях к худруку И. О. и выступлении на собрании с вопросом: «Будут ли у нас спектакли, в которых не будут заняты актрисы Карелина (парторг) и Л. Горбачева (жена И.О.)?». Все это привело к скоротечному раку и смерти. Когда-то роскошный бас университетского хора Митюня Вовчек посвятил ей такие строки: «Лилю люблю. Люблю Лилю. Люблю в Лиле ласковость линий. Блеск злых глаз…» дальше не помню и, наконец, «…Ловлю мысленно лаву ласк…»

Щука, дай ей Бог здоровья, здравствует и поныне, работая в театре на Литейном. О ней хочу поговорить особо.

АНДРЕЙ АВДЕЕВ

В университетской драме он давно, с 74 года. Математик-прикладник. Им сыграно много ролей. Сыграно хорошо. При мне: «Две стрелы» — Оратор, директор школы в «Гуманоиде», заглавная роль в «Звере», любовник Шарлоты Корде в «Марате/Саде», «Времена и нравы» — шофер-убийца, «И свет во тьме светит» — Борис, «Бимбонада» — осужденный на смерть, Треплев в Чехове, Шеф в «Чудной бабе». Роли очень разные и трудные. О каждой можно долго рассказывать, что я и намереваюсь сделать позже. Но сначала скажу другое.

Андрей являет собой редкое сочетание скромности и яркости одновременно. Он скромен человечески. Скромен и абсолютно надежен. Семьянин. Жена, дети. Математик, книголюб, сейчас даже книгоноша — надо кормить семью. И, все-таки, драма для него обязательна… Нет, все не о том я говорю! Это все бывает и с другими. Андрей, мне кажется особенным среди того множества актеров университетской драмы, не по этим причинам.

В самодеятельности актерское перевоплощение — редкость. Приходящие первокурсники за год-два научаются быть органичными в условиях публичности. Затем режиссеры-педагоги находят им подходящие к их психофизике роли, и получаются разные люди. Те же, кто склонен к перевоплощению, долго не задерживаются — идут в театральный. Конечно, бывают исключения. Скажем, Вета Белевская — учительница в Хмелике, Витя Ветров — Глава рода у Володина, Отец в «Звере», покойный Илья Сажнев в Толстом, Розен — Эйнштейн в «Центре нападения», Г. Зотов — Градобоев и др. Так вот, Андрей Авдеев один из тех, кто перевоплощается. Конечно не каждый раз, но достаточно часто. Вот, скажем, те роли, которые я перечислил. Некоей вычурностью похожи друг на друга володинский Оратор и Любовник Корде Дюпре в «Марате/Саде», но это совсем разная вычурность. Моряки из «Любви» Петрушевской и из «Миттельшпиля» Пелевина совсем разные, хотя в каждом из них есть то, что называется «мариман». Два убийцы, один из рассказа Васильева «Холодно, холодно», другой из «Свидания» Петрушевской вызывают совершенно противоположные эмоции. Один страшен, нелюдь, другой, несмотря на всю предвзятость, с которой на него смотришь, (а как иначе можно смотреть на убийцу пятерых человек), вызывает невероятную к себе жалость. Сложные психологические нюансы роднят Треплева и Бориса из толстовской пьесы, но это совершенно разные психологии непохожих друг на друга людей. Андрей один из немногих любителей (а я их видел не десятки, а сотни), который может работать над ролью сам. Ему можно сказать в сослагательном наклонении: «А что, если шеф (в «Чудной бабе») любвеобилен не оттого, что пользуется своим положением местного гения, а потому что его каждый раз берут в плен женщины? Не он их, а они его? Он молча выслушает и на следующей репетиции принесет это новое свойство роли. (Что сделает возможным выход из репетиционного тупика, в который мы попали перед тем). До того получался тупик: либо подлец-начальник, либо похотливый гений, что по отдельности противоречило разным моментам предложенной автором конструкции.

Андрей очень хороший артист, но артист самодеятельный. Смотреть на него надо с близкого расстояния, в непритязательной студийной обстановке. Был момент, когда он очень страдал и спрашивал меня о возможности перемены профессии. Я ему не советовал. Его человеческая скромность пронизывала все его роли. В профессиональном театре он мог показаться серым или даже никаким (Так, например, побледнела Лена Румянцева у меня в «Ремонте» в театре на Литейном). Тайно восхищаясь Андреем, я часто вспоминаю другого скромнягу — Н. Д. Харитонова в театре Комедии. Сравнение, конечно, не корректно — Андрей любитель, а Н. Д. высокий профессионал. Но он также терялся среди попугайно-крикливых актерских созданий «акимовцев, акимовцев, акимовцев» в театре Комедии, будучи автором глубочайших ролевых воплощений. В этой плоскости меня всегда волновал скрытый трагизм любительского театра. Он — лучшее в жизни его участников, и он же — их тайная мука. Мука недовоплощения. Потому, как правило, в университетской студии задерживаются не долго — лет на десять максимум. И это наше счастье (наше — в смысле студенческих театров). Потому что, если любитель играет долго, он, как правило, заштамповывается больше профессионала. Студийные годы — это память на всю жизнь. (У меня это тоже так). Там все чисто, бескорыстно, бесконкурсно.

Сегодня Гамлет, завтра — Второй могильщик, и все по-своему интересно. Но у тех, кто имел успех, на всю жизнь горечь — зачем я не решился на перемену профессии! Была бы совсем другая жизнь! Это так массовидно, что я просто сделал об этом спектакль. («Искусство требует жертв?!» В нем Андрей играл повзрослевшего Треплева. Нину же играла Анна Белич, бывшая студийка, кончившая к тому времени театральный. В обеих ролях был заметен замес судеб.)

«20 ЛЕТ СПУСТЯ» (фото шакалящего Булкина)

Это «20 лет спустя» М. Светлова. Светлоголовый Колька Булычев играет одного из стайки ребят, которая партизанит в городе, занятом белыми. Николя, Булкин, Булочкин, Булка… Это один из первых спектаклей И. О. Горбачева. Хороший спектакль. Репетировал его Игорь два с половиной года. Выпускали его на большой сцене ДК им. Кирова. Героически-фальшивая поза зажатого любителя не типична для спектакля. Увы, типична для Булочкина. Момент запечатлил его появление после побега из тюрьмы. Под глазом виден синяк. Да, шакалили, не без того! Но надо отдать должное Николя, однажды после своего выхода на сцену он появился в гримерке с мрачнейшим видом. «Что случилось, Булочка? — Сегодня я убил правду на русской сцене!» — Хохот, хлопки по спине в знак прощения, дескать, бывает. Искреннее раскаяние заслужило снисхождение…

Ещё одно воспоминание в связи с выпуском этого спектакля. Он был большим и по замаху неопытного режиссера, и по настоящему большому оформлению, и по организации военных шумов.

(Гражданская война. южный городок, переходящий из рук в руки.) Для шумов был приглашен специалист с Ленфильма. Худой, изможденный человек с аскетическим «складчатым» лицом. И вдруг одна из наших девочек, Юлька Сергеева, увидев его в коридоре, дико вскакивает, мчится в гримерку и забивается в угол за вешалку с костюмами. Истерика. Долго она не могла вымолвить ни слова и только после долгих ласк и уговоров сказала, что этот человек съел её кошку! То был знакомый их семьи. Однажды где-то в ноябре-декабре 41 года она видела, как он схватил на лестнице её любимую кошку и убежал с ней. Она запомнила его безумные глаза… Человек не заметил её реакции, но больше мы его не звали. То был 53-й год. Блокадный голод был 10-12 лет назад…

Да, это было в начале марта. 5-го умер Сталин. «Товарищ Сталин», как тогда говорили. Мы с Булкиным ехали в молчавшем трамвае часов в восемь утра, как раз на репетицию Светлова. Выпуск был намечен на конец недели. И вот мы решили разбиться в лепешку, но выпустить спектакль раньше. Нам казалось, что этим взволнованным спектаклем мы взбодрим университетский народ! Несколько человек делегировали в Большой комитет комсомола. Алешка Никольский, Бэшный, Юрс и я. Идем к первому секретарю Катькало. Перебивая друг друга, рассказываем, какая приятная радость ожидает его и весь университет. Он долго таращит на нас глаза и, не удостоив нас ни одним словом, слабым манием руки указывает на дверь… Много мы тогда поняли про партию, комсомол, товарищей Сталина и Катькало, и про роль искусства в нашей жизни.

А через полгода мы ещё раз встретились с товарищем Катькало на разборе персонального дела Юрского. Интересный «юридический казус». Сергей был осенью со своим курсом на картошке. К ним явился представитель какого-то другого вуза из соседнего колхоза и вызвал их на соревнование. У тех, кто вызывал, было какое-то приспособление, сильно повысившее их производительность. Это юристам было известно. Собрали по этому поводу собрание, и Юрский выступил с предложением к вызывателям — познакомьте нас с вашим приспособлением и будем соревноваться на равных. Изобретатели секретом делиться не хотели. Юристы без этого не соглашались соревноваться. Сергея обвинили в срыве соцсоревнования и собирались исключать из комсомола, что повлекло бы к выгону из университета, автоматом. Мы писали характеристики, кажется, я выступал на комитете комсомола. Во всяком случае, помню, что ждал решения вопроса в коридоре. Серега вышел со слезами на глазах… Репрессий не последовало… Видимо обошлось выговорами…

О, эта университетская идеологическая ортодоксия! А история с шекспировским спектаклем, с «Маратом/Садом»… При В. В. с андреевским «Конем в сенате»… Все это длинные отдельные сюжеты. Тупые подлецы и подлые тупицы! Ни тени благородства, ни капли юмора!..

ВОЗВРАЩАЮСЬ К ПРОФЕССИОНАЛАМ.
АЛЛОЧКА МАКСИМОВА

Это годы моего «второго пришествия». И университет (Е. В. позвала заниматься с младшими), и Театральный (учеба у Г. А.). Аллочки в младшей группе уже не было. Она с Милочкой, М. Хрипун, М. Романовой уже играли в «Походном марше» Галича и Исаева. В программке написано: Клава Хаджибекова — А. Максимова. Почти не помню. Потом во второй редакции «Обыкновенного человека» она играла мою дочь (я – Свеколкин), Аннушку. Отцовских чувств тоже не помню. Потом её играла Тюпочка (прозвище Лены Титочки), видимо потому, что Аллочка уже поступила в студию МХАТа. Перед тем она была в болельщицах – то бишь, в «трансформирующейся группе студийцев». (Изобрели такую форму для массовки. Все играли по несколько разных ролей. Потом пользовался этим приемом неоднократно — у актера исчезает досада на малость роли, появляется азарт к созданию легких абрисов разных персонажей). Аллочка везде была на месте, но ничего сверхъестественного не являла. Однако, была роль, которая отпечаталась в памяти на всю жизнь — чеховский «Егерь», Пелагея.

Некрасивый еврей Розен с русопятым носом-картошкой никак не соответствовал красавцу егерю, но вполне соответствовал комплексу свойств, ныне обозначенных словечком «мачо». В аллочкиной же Пелагее воплотилась такая безответная женская преданность, что до сих пор щемит сердце при воспоминании. То ли роль выявила её сущность, то ли её сущность отразилась в Пелагею, как горячий металл в опоку, не знаю. Но, право же, Пелагея была прологом ко всей её жизни… Училась она на матмехе. И вот после 4-го курса её приняли в школу-студию МХАТа. Поступить туда гораздо труднее и почетнее чем в наш, скажем, Театральный институт. Мхатовские педагоги отсматривали гораздо большее количество претендентов, выезжая в разные районы страны. А чем большее число людей просмотрено, тем больше выбор — это очевидно.

…Помню какое-то воскресное утро в общежитии Театрального института на Опочинина, 8. Комната на 5 человек. Сонное царство. На столе натюрморт из тарелок, заполненных огрызками и окурками. На столе и полу хаос из пивных и водочных бутылок. Смрад и туман. «Спят комсомольцы» — это у нас называлось. (Так выразился однажды милиционер, разыскивающий поутру какого-то нарушителя норм поведения). И вот, разрезая сизый дым, в комнату входит напуганная пожилая пара, разыскивающая Голикова. Это родители Аллочки пришли к единственному авторитету, который, как им кажется, может образумить их безумную дщерь, собирающуюся за год до окончания матмеха бросить его! Обстановка в комнате и вчерашнее лицо авторитета, вероятно, уже дают им ответ на их вопросы, но они идут до конца.

Как их утешить? Рассказать о том, что сам для маминого спокойствия украл у себя три года на философском факультете? Или ссылкой на Михаила Данилова, ушедшего без защиты диплома после пяти курсов того же матмеха? Или кадрового подводника Ивана Краско, ушедшего в Театральный после третьего курса филфака? Вероятно, сказал все, что мог. Вряд ли услышанное успокоило их. Они тоже сделали все, что могли. И может быть, в этом могли находить успокоение.

Аллочка поступила на курс В. К. Монюкова, окончив его, по распределению уехала на Урал. Радикально взбунтовавшись однажды, больше, насколько я знаю, она не бунтовала и воспринимала все превратности судьбы с покорностью Пелагеи.

Однажды случилось такое. В университете мы репетировали «Новогоднюю сказку» Дудинцева. Узнав, что он делает по рассказу сценарий для фильма, попросили познакомиться с ним (сценарием). Там оказалось много нужного для нас. Он разрешил воспользоваться сценарием. Для этого надо было его перепечатать. Ни денег, ни знакомых с машинкой в Москве не нашли. Аллочка переписала его от руки (страниц сто).

На Урале успешно играла. Соединилась с каким-то художником, которого надо было от чего-то спасать. Спасла. Потом что-то в их отношениях разладилось… Ни семьи, ни детей. Ленинград. В театр попасть не удалось (москвичка). Взяли на радио. Диктором. Ну что ж, видно, так нужно, такая судьба.

Стала любимым диктором слушателей. В интервью призналась, что ориентируется в эфире на одиноких старушек, которым хочет облегчить жизнь. Вероятно, имелась в виду и собственная мама, ставшая к тому времени вдовой. Потом стала на радио большой начальницей. Потом, когда Москва сделала детский мат в два хода питерскому телевидению и радио, оказалась уволенной на пенсию. «Тетерьку подстрелили, Егор Власич…» Теперь живет одна с мамой. Работала вдохновенно, была любимицей слушающей публики, но отнюдь не исчерпала свои потенции, отнюдь…
— Счастье уж твое такое, судьба!..
— Прощайте, Егор Власич!…

Университетская роль была пророческой…

ЕЩЁ О СБЕЖАВШИХ ИЗ «ДРАМЫ» В АКТЕРКИ…

Самой первой, кажется, была Неля Бодрягина. Не могу сказать легендарная, так как видел её неоднократно на всяческих «летиях» Драмы, которые мы усердно отмечали. Она часто приезжала и студийкой, и актрисой московского Малого театра. Знаю, что она стала женой Никиты Подгорного. В Москве всегда общалась с нашими москвичами Леней Харитоновым, Алешей Никольским и Баночкой, на которую была очень похожа. Баночки уж нет, Никиты Подгорного тоже, а она есть, и все также чувствует себя студийкой. Чту её как прародительницу, но совсем не знаю…

Второй сбежавшей в актерки была Лора Борейчук, позже ставшая Прикот. С мужем её Егором Прикотом, художником, мы очень дружили, до его, увы, преждевременной смерти. Он смело оформил «Время» — инсценировку дудинской «Новогодней сказки». Как её взяли в «артистки» не знаю. Это произошло при Сулимове и Ольшвангере. В университете я её не застал. Она лихо играла Слесаршу в «Ревизоре». В Петрозаводске быстро стала основной героиней, но без присущей этому амплуа стервозности. Очень опекала последовавших за ней года через три-четыре Щуку и Акульку.

Я, после краха в Комедии и отлучении от Питера вообще, делал в Петрозаводске «Ремонт» и «На дне». (И то и другое зарубили по разным причинам.). В «Ремонте» она с энтузиазмом играла Марину, «На дне» — Василису. Хорошие были работы. Без театральной роковитости, присущей актрисам её амплуа, — то есть, несмотря на отсутствие официальной школы, она была вполне современной актрисой. Это, конечно же, не без влияния замечательного города Петрозаводска. Его горожане — ленинградцы, только более скромные, чем закрепившиеся в Ленинграде. Без ленинградского апломба, а с тоской по Ленинграду и ленинградскости.

Все три универсантки-петрозаводчанки стали заслуженными и народными. Любимицами города. Щуко и Акуличева вскоре вернулись в Питер — одна на Литейный, другая — в «Пассаж» [театр им. В. Ф. Комиссаржевской — прим. ред.]. Лора так и осталась в Петрозаводске и теперь покоится в карельской земле вместе со многими питерцами, с недавно ушедшими адвокатами от Бога Борей Залкиндом и Аркахой Розеноером. Боря был у Кацмана в СЭКе, был завхозом клуба (с моей легкой руки эта должность стала студенческой).

«Акулинычева» (почему-то так шутя коверкал её фамилию Калмановский) появилась в драме одновременно с Сашкой Батуевым. Оба биологи. Оба кончили биофак. Один стал профессором и деканом, другая в итоге — актрисой Александринки. В «Тартюфе» замечательно играла Марианну, в «Слуге двух господ» Беатриче (со мной — Труффальдино), Сильвету в «Романтиках» Ростана. Была с нами в труднейшей тюменской поездке.

По старым амплуа Лорка — гранд-кокет, Акулька — инженю-драматик, Щука — субретка.

Смотрю на Щуку в роли Липочки. Она выделяется среди всех других какой-то удивительной мощью и законченностью. Как если бы все остальные были кадрами из неореалистического кино, а это — кадр Эйзенштейна. А вот нагло обаятельная Дорина, своим народным нутром разгадавшая «святость» пройдохи Тартюфа. Обе фотографии демонстрируют профессионализм, несмотря на отсутствие официального диплома, и яркость русской щепкинской школы. Через много лет столь же безусловно будет верить в собственную правоту её госпожа Простакова в «Недоросле». Чего не хватило ей всерьез — это постоянной первосортности режиссуры. Слишком много хамармерности пришлось ей хлебнуть. Если б не эта роковитость судьбы, она была бы на горбачевско-юрском уровне.

Примерно в тоже время в 55-56 гг. выпорхнула в профессионалы окончившая матмех Валька Смирнова, позже Камышан.

Стал вспоминать очередность и сроки событий и наткнулся на давнишний подарок Розена — маленькую книжечку «Конституция СССР». На ней надпись: «Молитвенничек сей дарю я, свою лояльность доказуя». По какому же это поводу? На следующей странице ещё строки: «Петрозаводск, Тюмень в руинах. И Киров пламенем объят. Вострепещи же Кохтла-Ярве! Настала очередь твоя!». Сувенир посвящен моему отъезду в «артисты в кохтла-ярвский театр (Эстония). Это июнь или конец мая 57г. Киров – родина Булкина, который туда вернулся в виде журналиста, перестав убивать правду на русской сцене. А Тюмень? Валька Смирнова? Так она была в Великих Луках… Стоп-стоп…А перед тем? Звоню самой. Много интересного:

Таки была Тюмень. Но самое интересное в том, как она возникла…
Летом 55 года «драма» совершала, так называемый «Тюменский БЭМС». Их было много разных. Тюменский начинался в Тюмени, потом на машинах — в Тобольск (железной дороги ещё не было), оттуда вниз по Иртышу до Ханты-Мансийска, дальше вниз по Оби до Салехарда, и Обская Губа до Нового порта. Эпопея требует отдельного рассказа. Начинали выступать в тюменском драмтеатре. Видимо понравились, т. к. смогли там рекомендовать в труппу отсутствующую в поездке Смирнову. Подобное бывало и в Петропавловске-Камчатском, и в Тобольске, и в Саратове, Иванове, Киеве и других городах. («Города, в которых мы бывали, люди в картах мира отмечали» — как поется в песне). Но то были очные приглашения! А тут худрук так нам поверил, что пригласил заочно!

Ещё одно воспоминание, связанное уже со мной. Лет через 15-17, входя в кабинет директора театра Комедии в качестве главрежа, я смутно ощутил – я здесь уже бывал! Не сразу сообразил – мы были здесь группой. Помню Барса, Юрса, Бэшного. Нас пригласил и привел в кабинет директора худрук (или главреж театра) Юрий Сергеевич Юрский. «Папа Юрский», как мы его называли. У него была идея взять группу наших в артисты. Конечно же, ничего из этого не вышло! Конкретной интриги не знаю, но её легко представить.

* Мне в ту пору было лет двадцать. Вошел в этот же кабинет в качестве худрука через 17 лет! Рационально ли были использованы хотя бы мои возможности? «Советы» об этом не думали. В 47 году Шекспировский Мемориальный театр пригласил режиссером Питера Брука (в таком же возрасте). Он работает режиссером уже 55 лет! Моя работа в профессиональных театрах в качестве главрежа длилась всего 13 лет! (Порциями: 2 года, 1,5 года, 6, 5, 3.) Везде происходило одно и тоже — как только начинались мероприятия по реформированию рутины, партийно-профсоюзные силы сплачивались и выдавливали реформаторов. В консервативной Англии молодому режиссеру доверяли больше. Я сравниваю не себя с Бруком, а руководителей культуры в разных странах.*

А если бы власти решились? Сослагательного наклонения в истории нет, но есть основания полагать — наша компания к интеллигентной труппе театра вполне бы привилась. Но зачем эти эксперименты чиновникам? Нет, что ли, способных выпускников в театральных вузах?

Однако вернемся к В. Смирновой. Её взяли в Тюмень. Проработала сезон. Её увидела там какая-то московская дама (не помню, из министерства или ВТО) и сначала посоветовала, а потом помогла перебраться поближе к центру. Она попала к молодому режиссеру Хамармеру в Великие Луки, потом переехала вместе с ним в Орел. Играла много и успешно. На гастролях в Харькове её увидели в роли Нилы Снежко руководители Харьковского театра и пригласили к себе. Провинциальная карьера складывалась победно. Из-за болезни матери пришлось вернуться в Ленинград. Здесь застопорило…

Кто следующий?.. «Вострепещи же Кохтла-Ярве!» — как сказал Розен. Настала очередь моя. Думаю, это был самый последний театр страны. — «Таки вы знаете, он там был среди первых!» Проработал там полтора сезона. Быстро понял, что это тупик. Боря Померанцев, сосед по комнате, где мы ютились вчетвером, услышав мой вопль «Хочу стать хорошим артистом!», изрек, не открывая глаз после большого бодуна: «Ты хочешь стать хорошим артистом? Читай Достоевского, читай Хэмингуэя!» Совет хорош, но сам он не очень ему следовал. Вернее следовал, но совмещал со следованием Бахусу, с которым очень дружил. Надо было что-то делать. Услышав о работавшем в Даугавпилсе С. Э. Радлове, написал ему письмо. Ответа не получил. Я писал летом. Он осенью умер. Может, хоть перед смертью порадовался своей востребованности у молодежи.

Будучи в отпуске попал в дополнительный набор к Г. А. Товстоногову. Пошел не потому, что хотел стать режиссером, а скорее в знак протеста против той режиссуры, с которой имел дело в Кохтла-Ярве.

Как нам всем, дерзнувшим самостоятельно, без официальной школы и диплома, жилось в профессии? Трудно. Вот фрагмент письма Щуки из Петрозаводска: «…Вот и началась трудовая актерская жизнь! Ох, и тяжело это! Иногда хочется кричать — так трудно. Сыграла в «Переполохе». Как? Тебе известно. (Хорошо — видел собственными глазами.) Но даже не в этом дело. Сейчас я человек без прав. Ситуация такова: здесь есть актриса моего плана, женщина в возрасте, лишенная минимума обаяния. Но она жена ведущего героя. Последний, естественно смотрит волком, разговаривает сквозь зубы. С этим человеком надо играть «Испанцев», он Фернандо. Вот и попробуй люби его, а Лермонтов требует любить. А он даже глаз не поднимает на репетициях. Это-то и есть святое сценическое искусство? Вчера с Лоркой разоткровенничались перед ним и сказали, что нам не нравится пьеса, теперь клянем себя и ждем всяческих неприятностей. Свою точку зрения иметь нельзя. Иванов (главреж, пригласивший их в театр) чистосердечно предостерегает от подобных промахов: «Поменьше бывайте в театре, ни с кем ни слова». Как тут творить — не знаю. Вчера в разговоре с Ивановым почувствовала себя оплеванной. Он привел такой факт. После «Переполоха» вышли раскланиваться, меня кто-то из актеров подтолкнул перед собой и пропустил на сцену. В результате я оказалась почти в центре, — слухи: «Только взяли, а она уже почувствовала себя примой, раскланивается-то на переднем плане, а заслуженные — где-то сбоку». Ну что это такое? А где тут Станиславский с его этикой? И как же могут эти люди нести со сцены большие мысли и чувства? Вот оно, вот откуда упадок искусства. Теперь мне понятно, почему только у нас мог родиться такой «Обыкновенный человек». Дело не в актерах и не в режиссере, дело в людях, в Людях с большой буквы. И знаешь, я не хочу быть в таком «искусстве». Я жду, чтоб скорей кончился мой контракт. В таком театре из меня никогда не выйдет хорошей актрисы. Значит прав ты, Вадька, надо бороться за идею, за нашу идею. Ты не думай, это не скороспелый вывод, не сгоряча. Лучше уйти вовремя, пока не втянулась в эту жизнь, пока хочется уйти. Как вы там? Сколько бы я отдала, чтобы оказаться среди вас, иметь возможность думать, говорить, не соглашаться!…
… Передай огромный привет Евг. Влад. Земной поклон ей за то, что святая в искусстве!…»

Потом её приняли абсолютно. И тот же герой (Рябов) стал ей своим, и Г. Иванов, перейдя в театр на Литейном, взял её и Рябова к себе. И народной артисткой она стала, и просто хорошей, но, конечно же, попадя в настоящую творческую атмосферу «своего» театра и своего уровня режиссуры сделала бы гораздо больше.

Е. Акуличевой повезло больше в смысле количества ролей и успеха, но тоже явила б многое и разное в иной атмосфере. И не ушла б так рано из жизни… Хороша она была в «Пассаже» в спектаклях Агамирзяна и Дворкина. Что-то у них с Дворкиным произошло. Сначала были вместе, потом разрыв. Она бежала от сложностей в Александринку к Игорю Олеговичу (который знал её по университету). Но к тому времени И. О. был уже и. о. И. О. и обслуживал только КПСС и её лучших представителей. Она бросилась в борьбу с худруком….

«Лилю люблю, люблю Лилю./Люблю в Лиле ласковость линий,/Блеск злых глаз…» и что-то ещё — запамятовал. Так писал о ней когда-то Митюня Вовчок, бас университетского хора. Блеск злых глаз возрастал и съедал ласковость линий. Вскоре исчезла и их обладательница. Её съел рак.

Трудно было и Дворкину. Он один из первых вышедших из «драмы» режиссеров. Ещё Виктор Сударушкин (Большой театр кукол), он в «драме не был, но примыкал к нам. Евг. Влад. вела в его школе драмкружок (на зарплату же руководителя университетского коллектива не проживешь). И мы у них играли, и они у нас. В «чистые» режиссеры вышли мы с Дворкиным. Ещё Рехельгауз и Явич, но это позже гораздо. Я их совсем не знаю. Ещё позже мои ученики: Лена Гурьянова, Рита Дульченко, Барковский. Но о них потом.

Дворкин — это серьезно. Происходил он из той же 210-й школы на Невском, где надпись: «При артобстреле эта сторона улицы наиболее опасна». Учились они вместе с М. Даниловым и тоже были в кружке Е. В. Потом Майкл (Данилов) поступил на матмех (астрономическое отделение), а Дворкин в ЛИСИ. Очень гордился сделанной (дипломной) крышей на каком-то овощехранилище. Гордо называя её «оболочкой». К нам в «драму» они пришли в районе 54 года. Дворкин хорошо играл у меня в «Графе Средиземском» (Ильф и Петров), главного героя во «Времени» (по «Новогодней сказке» Дудинцева), в водевилях у В. В.Петрова. Особенно блистал в шекспириане. На лихом эстрадном уровне играл пародийные куски и всерьез был глубок в «Смуглой леди сонетов» Шоу. (Везде это были «Шекспиры»). Вместе с К. Черноземовым сделали в университете «Страх и отчаяние в Третьей империи». Не видел — барражировал на просторах родины чудесной. Когда вернулся, Дворкин уже был на последнем курсе режиссуры, и я дал ему делать диплом в Малом драматическом – «Привидения». Вполне зрелый спектакль. Потом они творили вместе с Зоей Журавлевой по её повести. Выпустили его без меня — я уже переместился в Комедию. Там он сделал самый авангардный спектакль из всех спектаклей моего комедийного бытия. То была американская пьеса Дж. Хеллера «Мы бомбили Нью-Хейвен». Спектакль вполне соответствовал парадоксальности автора романа «Уловка-22». Даже с перебором. Сытого елисеевского зрителя он пугал. Выспренного, вроде драматурга Алеши Тверского, – восхищал. Увы, восхищавшихся было меньше. Их можно было сосчитать в конце спектакля. Что и делали ежеспектакльно товарищи из парт. и проф. бюро.

Большинство зрителей уходило. Спектакль появился рано. В зале происходил отток старого и приток нового зрителя. Большинство составляли «акимовцы, акимовцы, акимовцы», как пелось в капустнике. Им требовались хохма, слеза и пошлинка. Этим с блеском пользовался П. Н. Фоменко. (При всем богатстве его спектаклей в его палитре были и эти краски). Собственно, он и приглашен был в связи с необходимостью разбавления голиковских парадоксов. Пришлось выбирать между Фоменко и Дворкиным. По необходимости пришлось выбрать первого. Дворкин обиделся. И стал процветать в «Пассаже». Конечно, при нем бы не случилось того, что произошло при попустительстве, а может быть, и при участии П. Н. Верность общему делу и бойцовские качества Дворкина были хорошо мне знакомы ещё по Малому драматическому.

* Не помню подробностей, но в той борьбе, что шла с рутиной в театре на Рубинштейна, был такой смешно-показательный момент: перед общим собранием труппы мы договорились со сторонниками, что перед самым собранием я поговорю с главой противоположной группировки (какой-то компромисс был возможен). Если б мы договорились, не нужно было бы поднимать бучу на собрании. Если нет, надо было начинать открытую драку, и начинать её должен был Дворкин. Перемолвиться перед собранием было нельзя — я шел с партбюро прямо в президиум собрания. Договорились об условном знаке: если в бой — то я подтягиваю галстук, если нет – ослабляю. (Может и наоборот — запамятовал.) Но я то путаю спустя 30 лет, а Юлиус, увы, сбился тогда. И вместо тихого елея ринулся в атаку. Пришлось выкручиваться на ходу. *

Основания эмоциональные у Дворкина для обиды были, но надо же было их подавить рацио! Увы! Он оттаивал медленно. Обычно, когда я попадал в больницу, он возникал, демонстрируя сочувствие «на краю». Через десяток лет я, будучи главным в театре на Литейном, позвал его на пьесу Казанцева. Вскоре мне пришлось уйти из театра, и сменивший меня главреж «отменил» меня во всем поставленном и не поставленном (Тростянецкий). В общем и целом, дворкинская театральная судьба не задалась. Он нашел себе свободную нишу на телевидении, где делал интересные передачи о живописи и поэзии. Теперь, когда питерское ТВ рухнуло в результате лихой московской интриги, он преподает ТВ-режиссуру. Это ещё одно уникальное режиссерское дарование не востребовано! «Много, нас, много!.. Хорошо!» — как острил по поводу взаимодействия советских, вернее, русских людей Жванецкий.

К ФОТО ИЗ «БАНИ»

На фоне портрета вождя народов, на сцене Актового зала мы с Людкой Каверзневой играем «Баню». Победоносиков диктует Ундертон свой доклад. Скорее всего, это зима 50-51 гг. или 52-53 гг., но до болезни и смерти т. Сталина. Видно, это смотр факультативной самодеятельности в Актовом, а он бывал по весне… Значит, скорее всего 52-й. Весной 53-го это было бы кощунственно. Позже намекать на т. Сталина было уже не нужно, да и портрет сняли. Как мы посмели? Нахальная молодая дерзость! На плохой фотографии не видно моего фаса и усиков. Как на философском факультете пропустили? Культмассовые сектора были, по-моему, Игорь Николаев и Пашка Мокутон. Впрочем, они тоже были рисковые ребята. Могли пропустить.

Портрет скоро сняли. Золоченая рама скучала за кулисами. В 64-м она вновь явилась перед публикой. Но это другая история. История трагикомическая. Кратко я изложил её в книге. Это история растоптанного университетским парткомом уникального спектакля «Шекспир и столетия». Премьера должна была состояться в дни четырехсотлетнего юбилея, отмечаемого всемирно. Мне кажется, что был закрыт один из лучших моих спектаклей. Нам, создателям, это боль на всю жизнь. Сие понятно. Но это и урон для зрителей. Об этом можно судить по тем немногим компетентным людям, которые видели спектакль (З.Я.Корогодский, к примеру).

Началось с того, что на одном из клубных базланий (сленг — «базлать», «травить баланду», «трепаться») стали обсуждать приближающийся юбилей великого барда и драматурга. Родилось желание в нем поучаствовать. Это был период «Центра нападения» и дудинцевского «Времени». Розен, Генри, Лебедь, Мошара, М. Хрипун, М. Романова, А. Рахманов, Ю. Дворкин. Я в то время молодой режиссер-стажер БДТ. В отличии от евстигнеевской труппы в «Берегись автомобиля», мы понимали, что нам настоящего, трагического Шекспира не потянуть. К тому времени я уже хорошо знал «Смуглую леди сонетов» Шоу — когда-то в юрско-щуковские времена хотели делать вкупе с «Как он лгал её мужу» и «Август выполняет свой долг». Знал и чудовищную пьесу Алешина «Человек из Стретфорда». Решили почитать. Наткнулись на критические тезисы антишекспиристов, заинтересовались проблемой, и пошло-поехало. В итоге трехактная композиция «Шекспир и столетия»: 1-й акт — «А был ли мальчик-то?», 2-й — «Великий в образах собратьев по перу», 3-й — «Великие о великом». Лихая цитата из «Клима Самгина» нас сильно подвела. Спектакль был рассчитан на Актовый зал Главного здания. В том же здании был и Большой партком. Как прочли товарищи в афишах про мальчика, так и замерли в стойке! Что такое?! Весь мир чтит память великого гения, да ещё из народа, а эти?!!!

Мы, конечно же, чтили и возвеличивали. А в конце громко возглашали гётевское: «Шекспир и несть ему конца!» Но перед тем… На заднике в огромной раме из-под т. Сталина портрет великого барда. Цитаты из великих, произнесенные с величайшим уважением и придыханием. И вдруг: «Шекспир… Или тот кто скрывался под этим именем…» И начиналась дискуссия, доходившая до свары и драки на высокой кафедре, возвышавшейся в то время на сцене Актового. Конечно же тт. забеспокоились. И дело не только в пиетете великого гения и даже не столько в нем, сколько в золоченой раме, которая напоминала то ужасное, что произошло недавно с тем, кого она обрамляла. Это пророчило подобное и другим. Спектакль просмотрели и не приняли. Мы его скорректировали — тут же вставили в диспут тезисы критиков на следующем просмотре. Вторую сдачу обставили солидно — университет же. Они пригласили западников с филфака. Среди них оказался кумир филфака испанист З. И. Плавский. Его в университете знали и любили. Легендарное участие в испанской эпопее, и вообще, живой человек. Ан не тут-то было. То ли наши представления о юморе не совпадали, то ли спецзадание было дано, но специалисты усилили мнение не специалистов-идеологов. Спектакль закрыли. Это обсуждалось на Большом парткоме. Секретарь (философ О. Белых) орал: «Это у вас фрейдизм, когда Шекспир с бабами безобразничает?!» (имелись в виду «Смуглая леди сонетов» Шоу и водевиль Дюваля «Влюбленный Шеспир»). Ректору, любимцу университета, альпинисту-математику А. Д. Александрову было стыдно, он прятался в комнате президиума и не выступал. Отвечая в конце заседания, я недоумевал: «Как странно — смотрят одни люди и восхищаются, хвалят нас за то, за что вы ругаете. Видимо, все дело в том, куда направлен вектор смотрящего». А. Д. в своей комнатушке не расслышал и выскочил, как черт из табакерки: «Никуда ректор не направлен! Кто вам это сказал? Как вы смеете это говорить!» (Цитирую по памяти).

Разгром был полный. Спектакль, сочиненный дважды, — и как пьеса, и как театральное зрелище — был явлен только на двух сдачах, почти без зрителя… Дом народного творчества с университетским парткомом ничего не смог сделать. Да, и там были свои ортодоксы. Мы с В. В. Петровым (он тогда уже сменил на посту худрука Е. В. Карпову) ходили в Смольный к считающемуся либеральным инструктору Шаброву. Это было 22 апреля — день рождения Ленина. Знали бы пионеры, расставленные на всех площадках лестницы, кому они отдают честь!.. Увы, не помог и Шабров. Я обратился к Товстоногову — он был членом всесоюзного шекспировского комитета: «Георгий Александрович, попросите, чтобы разрешили вам показать». Он бы запросто мог снять проблему. Не захотел. Осуждать не могу — он руководил театром и оборонял свои редуты. Однако, в Москве люди вели себя иначе… Как-то все участники спектакля разлетелись. Одни кончили университет и уехали, другие ушли из драмы. Дворкин (Шекспир во всех биографических сценах и ниспровергатель в 1-м акте) потупил в Театральный. Мы с Мошарой (королевой Елизаветой в Шоу и многое другое в спектакле) уехали во Владивосток. (У меня не сложилось в БДТ. Был слишком самостоятелен.)

Через год худрук клуба Г. Журавлева рассказывала: ректор время от времени возвращался к спектаклю и говорил: «Может быть, им носы какие-нибудь смешные приклеить, парики какие-нибудь одеть…» То есть он мысленно не раз к спектаклю возвращался и думал, как обойти партийные препоны. Ан поздно спохватился. То было махание кулаками после драки.

…Вот три редких фотографии – редкие, т. к. капустные номера как-то не фотографировались. Этот, видимо, был хорош, т. к. до сих пор вспоминается присутствующими и живет в обиходных цитатах. На фото момент произнесения одной из них М. Данилов призывает, устрашая: «Хай живе Велыкий Жовтень!»

* Есть такой способ определения действия персонажа в сцене двумя глаголами. Здесь устрашая, призывает, может быть и наоборот: устрашает, призывая. *

Это поездка на зимние каникулы в 59 году в Киев. В основе, как обычно, «драма» + танцоры и солисты-певцы. Общежитие Киевского университета «вумени Т. Шевченко». Хохочущие зрительницы: Ритка Пшеницина (в простаречии Пшено), Мошара (Милочка Мошеренкова), Анна Яковенко, И. Марченко и Андрюшенька Рахманов.

*Странно, что единственное мужское имя произносится ласкательно, а масса женских с пренебрежением? То не от небрежения. Просто Андрей играл в чеховской «Свадьбе» персонажа по имени Андрюшенька. За 25 рублей он должен был привести свадебного генерала. Он привел его бесплатно, а деньги зажилил. Мать невесты, учуя это, вопрошает: «Андрюшенька, а где же четвертной?». Это приклеилось к Рахманову на всю жизнь. Оно и приятно — создал бессмертный образ, но и обременительно.*

На другой фотографии пол-Барса, балерина Натали Миронич, и единственный серьезный человек Гена Шибанов (в просторечии «Сиерро-Невада, которая покрылась туманами»). Наши коррективы и пояснения слова «Сиерро» он баритонально отвергал и всегда был серьезен. Его баритонство перечеркнуло десницею М. Данилова(Майкла).

На третьей фотографии справа от Марченко — М. Романова и певица Ира Бейлина. Хохочущие мужики за ними: 1-й не идентифицирован (Краско?), 2-й — Саша Сердюк, солист-пианист из консерватории и аккомпаниатор, кажется, Горохов(ский?). На первом плане, справа от него — ай эм. В руках у меня текст приветствия. Нас двоих с Майклом послали передовыми, дабы организовать выступление и обеспечить жилье. Соединение вызывало у посылавших тревогу. Каждый по отдельности не прочь выпить, но это не страшно. А вот соединение казалось взрывоопасным. Все отправляющие нас и прежде всего Г. Журавлева, заклинали нас держаться. В общем, приучили к мысли о непременном предстоящем загуле. Телеграмма, полученная клубом с дороги, живет в легендах: «Университетский клуб. Барскому Аркадию Хуевичу» (убедили телеграфистку, что это типичное еврейское отчество, поверила!). Далее текст: «Невель девять, водки десять. Впереди жизнь!» Мы хохотали, представляя рожи увещевателей, и продолжили то, чего от нас ждали.

* Текст требует пояснения. До Невеля не было больших остановок, и мы распили только то, что в последний момент сунул нам отчим Майкла — понимающий дорожную жажду человека. Провожающие нас женщины были суровы и ничего алкогольного в дорогу не пропустили. Возникшая рано утром станция Невель — узловая. Она раздваивалась: Невель-1, Невель-2 (а может и Невель-3). Забылось. Питье мы разыскали не на первой. Усилия и выразились в инверсии — Невель-девять, водки десять! То есть её достаточно, чтобы победить все Невеля! Конечно же, телеграмма всполошила отъезжающих. Они ждали чего угодно при встрече в Киеве. Приятный сюрприз подогрел реакцию зрителей.*

Другая причина успеха — в первом контакте всех нас с украинской мовой. Вывески: «Зупинка», «Вхид та вихид», «Панчохи та шкарпетки» (чулки — носки). Афиша: «Пароплав «Орлятьком» звуть» — широко шедшее по стране название пьесы «Пароход зовут «Орленок». Наши приехали затемно. Мы их, во-первых, встретили, во-вторых, привезли в общежитие, в-третьих, приветствовали на псевдо-украинском воляпюке. Я был основным оратором, Майкл уважаемым, приглашенным для солидности, пожилым ветераном по фамилии Довгочхун-Перерепенко. Моя речь по реставрации приметно такова: «Громадяне (к мужчинам), коханки-гемороинки (к женщинам)! Уся Краина спыть! Сплят телеглядичи та радиослухачи… сплят наши будущие зрители, ждущие наших выступлений в Актовом зале, в общежитии» и т. д. В паузах я ругал неразборчивость текста: «Маття, взуття, тьфуття…». В паузах и заминках Довгочхун-Перерепенко возглашал: «Хай живе Великий Жовтень!» (Лозунгами «Да здравствует Великий Октябрь» был завешан весь город, в связи с открывающимся в Москве 22 партсъездом). По сему текст приветствия заканчивался так: «Уся Краина спыть. Мабуть тильки у столиции нашей батьковщини Москви не спять делегаты двадцать пиршего сизда та их ридний батька Микита Сергиивич Хрусчов!»

«Хай живее Велыкий Жовтень!» — возглашал Довгочхун-Перерепенко под дружный хохот громадян и коханих-гемороинок.

Треп, розыгрыши, игра для себя — неотъемлемые атрибуты всякого театра, что уж говорить о молодой, жаждущей перевоплотиться во все окружающее, компании энтузиастов. Через И. О., его друга Борю Лескина, через Юрского, отец которого возглавлял в ту пору театр Комедии (острота того времени: юрский период в театре Комедии), мы были в курсе всех хохм большого театрального мира. Это питало нас и вдохновляло на свои розыгрыши. Вот, кстати, фиксация этого проникновения. Кто-то (скорей всего, Серега), побывав в д/о «Комарово», узнал не то от Саши Белинского, не то от Яши Кипермана о новом московском розыгрыше. На фотографии запечатлен момент его показа Игорю в Университетском д/о.
Был такой в Зеленогорске. Потом его отобрали в числе многих ведомственных д/о. Он превратился в д/о им. Джузеппе ди Витторио (!). Какой-то итальянский дружбан наших парт-профбоссов, а мы там славно отдыхали в сентябре, награжденные двухнедельными путевками за летние гастроли. В нашем распоряжение был ДК, где мы репетировали и выступали. Потом у университета дом отдыха отобрали, и там вышагивали люди с квадратными головами, с лицами, исполненными обиды за низкий ранг дома отдыха.

Но я отвлекся. Новый розыгрыш состоял вот в чем: играющие заключали между собой договор выполнять требование один другого в любое время, в любом месте. Требование было невинным — если один произносил таинственное слово «ГОПКИНС», другой обязан был подпрыгнуть в ответ. Кайф ловился в выборе неподходящего для этого момента. Скажем во время спектакля (это при мхатовских-то строгостях устава). Шепнет один партнер другому «ГОПКИНС» и другой подпрыгивает, даже если он Вершинин или Тузенбах. Об этом мы только слышали. Видимо, наигравшись вдосталь, шутники изобрели более трудный вариант. Играющие сохранили взаимообязанность, но сама она стала прелестно-абсурдной и более рисковой. Один из них, выбрав момент по своему усмотрению, вопрошал другого: «Это вы Александр?». Другой должен был отвечать: «Да». Допрос продолжался: «Это вы убили декабристов?». Несмотря на полную невиновность и несовпадение имени (не Николай, ведь). Второй должен был подтвердить и это. Тут же следовала кара. «Пу!» — говорил первый, как бы стреляя из пальца. Второй должен был падать замертво, где бы не происходило дознание. На снимке игра демонстрируется Игорю, приехавшему в гости. Стрелял Киянтий. Кто труп не помню. Либо Бэшный, либо Баранчик (В. Баранов – хореография), а может и Сережка.

Происходило это все в сентябре 52 года. Самодеятельная бригада провела все лето в концертной поездке, и Большой профком наградил нас двухнедельными путевками. Прелестное местечко на берегу залива, почти на границе с Комарово. Потом Москва упразднила ведомственные дома отдыха и сделало их общесоюзными. Кто таков сей итальянец, знали лишь упразднители. Лица универсантов оттуда исчезли. Появились квадратно-гнездовые физии упразднителей. Жили мы в домике у самого синего моря… Неподалеку клуб. Там мы в основном и пребывали. Часто приезжали Игорь со своими приятелями и другом Бобом Лескиным. Вот фото где И. О. репетирует «Дипломата». Вот два будущих столпа ленинградского театра играют в пинг-понг. В глубине фигура директора. Не помню, как его звали, помню прелестное к нам отношение.

Вот группа у мостика. Слева уже упоминаемый Леня Кудрявый — тоже заглядывал к нам в выходные. Дальше Щука, Натали Миронич, В. Смирнова, В. Баранов («Баранчик»), ай эм, вышеописанный Ю. Кретинин. Рядом с ним певица (имени, увы, не помню). Присел с собакой Владик Бикулич, милый, но очень закрытый человек из Литвы. По окончании философского ф-та уехал и связи с нами не поддерживал.

А вот та же компания в лодке на берегу залива. В центре композиции певица X. В центре же сраженный Шучьими чарами Голиков.

А тут И. О., как бы читающий что-то из выбранного нами репертуара, на самом же деле демонстрирующий свой моднейший габардиновый плащ: «Дураки, таких плащей в городе всего два – у меня и у Романова» (Козлова? Спиридонова? Не помню – у тогдашнего первого секретаря). Увы, скоро плащ исчез. Сидючи на скамье в аллее, пригретый последними солнечными лучами осени, обладатель плаща снял его и положил рядом. Прикрыв глаза, задремал. Проснулся — второго в городе плаща нет! Вместо сочувствия мы ржали. На фото, справа от И. О., Тимка (Нинка Тимофеева, впоследствии Гилеп, режиссер муз. редакции ТВ) и Баночка, «Банка-молдаванка, прекрасная, как та древняя гречанка». Она кончила японское отделение Востфака. То была основная героиня первого периода. Все парни (за исключением нас с Бэшным) по ней сохли. Она была Антоном в «Старых друзьях», Эльмирой в «Тартюфе», Валей в «Двадцати летах спустя». В конце жизни она была в Москве (будучи женой премьера московской оперетты Васильева). Всю жизнь занималась Японией, в Японии же неожиданно умерла. Гепатит (?). Перед смертью пожелтела и будто-то говорила кому-то из русских: «Я пожелтела вся, а они не видят этого, они же желтые и думают, что так и надо».

Красавица, умница. Никаких иллюзий по поводу своих актерских перспектив (хотя вполне бы могла быть основной героиней во многих театрах). Нет. Не захотела. Никуда не поступала и, по большому счету, права. Она могла без этого прожить! И прожила. Мир твоему праху, Баночка! (обязательно разыскать фото, где мы идем группой, провожая И. О.)

Это скорее всего 52-53 год. Юрс и Бэшный (оба студенты-юристы) репетируют рассказ Чехова «Дорогая собака». «Поручик Дубов и вольноопределяющийся Кнапс сидели и выпивали. Дубов показывал Кнапсу свою собаку Милку…» Сергей, совсем юный, уже тогда актер в полной мере и силе. Обучение в Театральном институте прибавит ему пластичности и исправит дикцию. (Его речевой дефект был серьезен. Хотя и назывался смешно — «много языка». Видимо, дело не в количестве языка, а во взаиморасположение зубов и языка. Что-то там было неправильно. Кроме божьего дара, Сергей ещё и образчик трудолюбия и работоспособности. Ни следа от дефекта не осталось!) Актерски же был могуч и разнообразен изначально. В университете он играл и репетировал три-четыре года. Как играл? — шедеврально, если быть лаконичным. Бэшный (он же старый) — тоже хороший артист (студия ТЮЗа), но не юрских масштабов.

«Дорогая собака» написана в [18]85 году. Антон Павлович ещё Чехонте. Поручик (Сергей) хочет сбыть с рук плохо воспитанную собаку. Приятели пьют коньяк. Хозяин собаки сначала заломил непомерную цену, постепенно стал её сбавлять, потом решает подарить её безвоздмезно. При этом суку выдает за кобеля. Смешной рассказ. Журнал «Осколки». Однако, кроме смешной коллизии и помнящихся всю жизнь интонаций, помню ещё и ощущение какой-то подлинно чеховской тоски. Ловлю себя на том что, вероятно, приукрашиваю воспоминания. Перечитываю рассказ и замечаю повествовательные фразы, которые не произносились: «Прошло полчаса в молчании, прошли сто шагов молча. Калитка хлопнула и поручик остался один». И понимаю, что не выдумываю. И в рассказе и в его живом воспроизведении был драматический подтекст. Текст воспроизводил сюжет — сбывание с рук негодной собаки. Паузы, подтекст говорили о бесцельной, бессмысленной жизни человека, тяготящегося этим. Ребята этот подтекст доносили. Они были в родстве с купринскими офицерами из «Поединка».

А вот эта фотография опрокидывает опасения ученых сухарей о том, что самодеятельность мешает учебе. Это поклоны после спектакля «Походный марш» Галича, сыгранного в Актовом зале. В центре — филолог, ныне журналистка московского радио Майя Романова. Справа и слева от неё — актеры-профессионалы Иван Краско и Людмила Голикова (в то время Мошеренкова). Они тоже с филфака. Иван народный-разнародный. БДТ, т-р им. Комиссаржевской, сонмы теле- и киноролей. Милочка по амплуа инженю-драматик. Театры Владивостока, Казани. В Питере: Малый драматический, театр Комедии. По краям Александры: Батуев — биолог-профессор, доктор наук, декан факультета; и Гадло, тоже профессор и доктор, зав. кафедрой этнографии. Увы, недавно умерший. Ещё одно доказательство того, что специалист не должен быть однобоким, дабы не уподобиться флюсу. С актерами, выходцами из университета, можно разговаривать на серьезные темы, поднимать большие вопросы. Их интересует не только перевоплощение, но и его смысл. Что с обычными актерами бывает не часто.

№ 18

Это «И свет во тьме светит» Л.Н.Толстой. Пьеса, которую он считал своей главной пьесой. Она о себе, о разрыве с официальной религией, об уходе из дома. Её не ставили до революции (запрет Синода). Почти не ставили после — слишком много проповедей истинного христианства по Толстому. Когда-то великий Моисси играл в ней главную роль и показывал её на гастролях в Москве.

Это фотографии из университетского спектакля, главные роли в котором играли ведущие актеры театра на Литейном, где я три года был главным режиссером. Я хотел поднять театр от усредненного областного уровня к высокому современному. Была идея «пронизать» театр «университетом». Лучшие студийцы играли на Литейном (Е. Румянцева в «Ремонте», М. Дульченко в «Докторе Живаго»). Ведущие «областники» — Т. Щуко, Н. Байтальская, И. Тихоненко играли главные роли в Толстом.

Это сцена с врачом-психиатором. Его играл наш университетский «Артем» Витя Ветров.* Санитары удерживают Бориса — Андрея Авдеева, который отказался от воинской службы. Санитары: слева — Илья Сажнев**, справа Сергей (Вадимыч) Голиков (сын). Белые халаты, фуражки задом-наперед, и этого достаточно, чтоб обозначить конвоиров. Справа н. а. Т .Щуко – мать Бориса (на самом деле мать С. В. Голикова), Наташа Сезина — сестра Бориса, и в глубине плохо видимый, но замечательно игравший Николая Ивановича Игорь Тихоненко. Спектакль игрался в помещении на 14-й линии, куда мы попали после обвала потолка на Красной. Скоро потолок рухнет и здесь, и мы вернемся обратно, на Красную, где его починят. (Через несколько лет он снова рухнет, но чинить его уже не будут. Сократят у нас одну лучшую залу и мы станем ютиться в двух комнатах.) Но я отвлекся…

Никогда бы не поставить такого спектакля в нашем профессиональном театре! Актеров философско-религиозная тематика не то что бы не вдохновила, но и раздражала бы. Наши же делали это с заводом, увлеченно и страстно. Что касается приглашенных, то Щуку просто бросили в реку — она же универсантка! Игорь Тихоненко — умница интеллектуал (редкое явление среди актеров). Наталья Байтальская — актриса в полной мере (и в хорошем и в плохом). С Тихоненко они были в страшной и давней ссоре. Их даже не назначали играть в паре (это порядки, насажденные Хамармером). Я, новый главреж, по отдельности говорил с каждым. Мне им неудобно было отказать, да и сами они тяготились нелепым положением. Наталья с труднейшим бабье-актерским характером, но я её когда-то учил в студии БДТ, и поэтому ей тоже неудобно было отказываться. Так что я действительно «пронизал» проф. театр с его нравами чистым университетским духом. «Пронизал» недолго — три сезона. Потом они, хамармерцы, «пронзили» меня (вторым инфарктом).

ФИНАЛ ТОЛСТОВСКОГО СПЕКТАКЛЯ

Несмотря на плохое качество снимка, мне кажется, его есть смысл описать. На авансцене режиссер-постановщик, но это не поклон. Спектакль кончался выведением ситуации в абсурд. Толстой считал пьесу главным, последним своим словом. Не дописав пьесу (видимо, что-то его в ней не устраивало), он дописал её своим поступком: ушел из дома и семьи, как его герой Николай Иванович. Это стоило писателю жизни.

Прошел век. Страна прожила его чудовищно. Продекларировав евангельские, по существу, идеи свободы, равенства, братства уничтожила и унизила такое количество безвинных людей, что перечеркнула великие тезисы. Спектакль кончался хармсовскими текстами о писателях: «Лев Николаевич Толстой очень любил детей», Пушкин, Лермонтов и так далее. Автор этих замечательных текстов был перемолот той же чудовищной русско-советской мясорубкой. Идеи великого старца, его нравственные мучения и подвиг весельчаки нового времени высмеивали. Например, Маяковский: «Лев Толстой и Ваня Дылдин». Или: «А я вернусь к Толстому. Туз!/ Займусь непротивленьем злус!»

Мне хотелось, во-первых, это сказать, а во-вторых выразить свое к этому отношение. Потому и показалось нужным принять личное участие…

Когда американцы вместе с Армстронгом совершали маленький шаг по Луне, «Свобода» вела синхронный репортаж по-русски. Мы ее, естественно, глушили. Глушили и этот исторический момент в жизни Человечества. Кое-что доносится сквозь заглушку… Хочется влезть в приемник и понять что же там, как же там… И вдруг мощно перекрывая все шумы звучит: «А нам все равно, а нам все равно…» Это техники выразили свое отношение к родной политической подлянке, никулинской песенкой из популярного фильма!

Что-то подобное ощущал и я, как постановщик. Сначала все хором пели лихую студенческую песню:
И великий, и русский писатель
И Лев Николаич Толстой
Не ел он ни рыбы, ни мяса,
Ходил он по саду босой.

Потом ребята вываливали около дюжины хармсовских абсурдиков: Лев Николаевич Толстой очень любил детей. Потом к ним присоединялся постановщик: «Сидит Пушкин и думает: Я гений. Ладно. Но ведь и Гоголь гений и т.д.». Заканчивалось: «Но, ведь, и Лев Толстой гений. Когда же это кончится? Тут все и кончилось…»

Это Щука. Вокруг неё поселок Пуйка (Устье Оби, на Полярном круге). 1955 год. Стоит она у подпорки телеграфного столба. Необходимость подпорки подтверждает покосившийся столб на той стороне улицы. Улицей называется непроходимое болото, по которому проложены деревянные мостки-тротуары. Конец июня – начало июля. Мы концертной бригадой начали с Тюмени. На грузовых машинах доехали до Тобольска. (Железной дороги еще не было.) Потом водой: Ханты-Мансийск, Березово. ( — Скажите, а Меньшиков в Березове? (шутим). — Нет, он в командировке в Москве (полный серьез).). Салехард. Новый Порт. И вот последний концерт именно в Пуйке. Некоторые зрители, стосковавшись по цивильной жизни, оделись в летние платья, обулись в туфли на каблуках.. (Их носили на руках те, кто был в болотных сапогах). Все прошло успешно. Сразу после концерта нас перевезли на европейский берег Оби в конечный пункт железной дороги ст. Лабытнанги. И вот [едем] через вереницу пустых лагпунктов строителей железной дороги, население которых полегло шпалами на протяжении всего пути, «где мчится скорый поезд Воркута — Ленинград», как поется в песне. После Вятки мы свернули на Москву — посмотреть столицу. Почему-то сразу поехали на ВДНХ (уж очень ею хвастались).

Пышные помпезные павильоны соревнуются с фруктово-овощными пирамидами. Изобилие цветов, запахов, всех этносов и широт-долгот, гром и писк музыкальных ансамблей и экзотических инструментов. В глазах рябит. Если же их закрыть, из тьмы выплывают черно-коричневые болота с тучами комаров и гнуса на другом плече железнодорожного коромысла. Монтаж резок и груб. Плакатно контрастен. Устроители всесоюзной залепухи его не планировали. Это наш маршрут смонтировал крайности. Всем существом ощутили мы официальную, елейную фальшь, которую струили на наши головы с детства. Мощная порция холодной воды для остужения комсомольских голов. А через год стриптиз Хрущева на 20-м съезде. Мы к его восприятию были приготовлены Пуйкой.

Вадим Сергеевич Голиков